Можаров Г. И.: "Молодой Куприн". Воспоминания. 1895-1910

«Молодой куприн» Воспоминания 1895-1910

Мои первые воспоминания об А. И. Куприне восходят к дням моего раннего детства – примерно, в 1895-96 г. г. Уже в те годы Куприн, задолго до того освободившийся от ненавистного ему офицерского мундира, частенько наезжал к нам в Сергиев-Посад /ныне Загорск/ и подолгу гостил у моей матери, доводившейся ему родной сестрой. Из впечатлений, относящихся к этим первым далёким встречам, память отобрала и сохранила, к сожалению, лишь очень немногое и притом только то, что представляло интерес для шестилетнего мальчишки, каким я был в ту пору. Внешний облик тогдашнего Куприна совершенно ускользает из моей памяти, но зато я хорошо помню, что каждый его приезд вносил необычайное оживление в нашу детскую жизнь. Я отчётливо припоминаю все фокусы, игры и прочие развлечения, которые он устраивал для нас с сестрой. При помощи трёх рюмок и трёх столовых ножей он возводил сложное и хрупкое сооружение, на котором свободно держался тяжёлый, наполненный водой, графин. Из спичечного коробка и нескольких спичек мастерил чудесные огнестрельные снарядики, которые могли автоматически стрелят, приводя нас в неистовый восторг. Более отчётливо и ясно вспоминаются мне наезды Куприна в последующие годы. Приезжал он летом. Должно быть его влекли сюда не только родственные чувства, но и потребность отдохнуть от беспокойной бродячей цыгаеской жизни, которую он вёл в те годы. Это была жизнь странствующего бытописателя, которому попутно с литературой приходилось заниматься многими другими профессиями, никакого отношения к литературе не имеющими. Кем только не был Куприн в эту пору своей жизни! Ненасытная любовь ко все -му новому, а иногда и жёсткая необходимость заставляли его хвататься подчас за самые неожиданные занятия. В годы своих жизненных скитаний пришлось ему быть и грузчиком, и коммивояжёром, и актёром бродячего театра, и репортёром киевских и одесских газет. Это была жизнь бездомного скитальца – очень красочная, но, вероятно, немного утомительная. Сергиев-Посад /вообще говоря – скучнейшая обывательская дыра/ вполне располагал – особенно в летнее время – к спокойному бездельному, растительному отдыху. Приезжего человека могли даже прельстить на короткое время его утонувшие в зелени лип и тополей, иделлические уютные улицы, благостная тишина приветливых домиков, дремлющих по тенистыми навесами садов, великолепная панорама белокаменной троицкой лавры с её древними крепостными стенами и ажурной красавицей колокольней. Мы занимали тогда большую квартиру – целый этаж в обширном, старом, деревянном доме, так что гости, приезжавшие с ночёвкой, могли распологаться со всеми удобствами. Куприну отводилась одна из лучших комнат, выходившая окнами в тенистый липовый сад. В дни его прибывания у нас, в этой комнате, всегда пахло каким-то особенным, крепким мужским запахом – смесью дорогого одеколона, хорошего табаку и свежего белья. Куприн приезжал обычно элегантно одетый, в своей неизменной круглой английской соломенной шляпе. От этого невысокого, плотного широкоплечего человека – очень подвижного, с живой стремительной речью – веяло силой, жизнерадостной молодостью, заразительным весельем. Он вносил в нашу жизнь чувство какой-то пленительной новизны. С его приездом наше мирное провинциальное житие сразу преображалось, приобретало новые краски, новый ритм. Он привозил с собой ворох литературных и прочих новостей, огромный запас дорожных впечатлений, всевозможных историй, каламбуров, анекдотов. Так как он был непревзайдённым рассказчиком и вообще остроумным собеседником, то взрослые обитатели нашего дома могли считать себя обеспеченными на целый месяц интереснейшими «литературными вечерами». То обстоятельство, что Куприн в то время был уже профессионалом –писателем, придавало особый притягательный интерес его личности. Правда, широкой читательской публике он был ещё мало известен, но некоторые его рассказы уже привлекли к нему внимание литературных кругов. В «Русском Богатстве» ещё в 1892 году была напечатана первая его юношеская повесть «В потьмах». В 1895 году в этом же журнале был помещён его рассказ «Лидочка», а годом или двумя позднее там же появился «Молох» - первый крупный рассказ, заставивший поговорить о нём литературных критиков. Ещё несколько мелких рассказов были помещены за эти годы в различных журналах и газетах. Из этих новелл и составился первый сборник Куприна – скромная книжечка, изданная в конце девяностых годов под названием «Миниатюры». В сборник вошли рассказы: «Ночлег», «Собачье счастье», «В окно», «Страшная минута», «Alle» и др. Они носили на себе следы влияния французской новеллы. Это чувствовалось и в изяществе формы, и в тематике, и в художественном лаконизме и точности языка. В нашей семье художественная литература всегда была в большом почёте. Из года в год мы выписывали все толстые журналы – «Мир божий», «Русское богатство», «Русская Мысль», «Вестник иностранной литературы». Отец мой сам немного баловавший пером, имел кое-какие знакомства в литературном мире. У нас бывали В. Гиляровский, поэт Пальмин. И водилась у нас в доме добрая старая привычка, свойственная многим тогдашним интеллигентным се -мьям засиживаться по вечерам после ужина за уютно посвистывающим самоварчиком и вести нескончаемые, хотя большей частью бесплодные споры и разговоры на всевозможные, но преимущественно литературные темы. Нечего и говорить, что Куприн всегда являлся душой этих вечерних бдений. Я был ещё глуп и мал, но очень любопытен, и краем уха, из детской, внимательно прислушивался к тому, что говорят в столовой. Припомнить в точности, о чём говорили взрослые, не сумею, но мне кажется, что в разговорах часто упоминались имена Толстого, Чехова, Горького, Мопассана. И, насколько мне помнится, имя Горького произносилось с тем особенным смешанным чувством восхищения и в то же время как будто осторожности, с каким обыкновенно говорят о явлениях великих, но не совсем ещё разгаданных.

Даже в моих ранних детских воспоминаниях с представлением о Куприне неразрывно связывается спорт. Человек могучего сложения и атлетической силы, Куприн занимался почти всеми видами спорта – вплоть до французской борьбы, которая в то время ещё только начинала появляться у нас в России. Мне думается, что в спорте он видел прекраснейшее и совершеннейшее проявление той примитивной телесной силы, которую он чуть ли не боготворил в человеке. Своей собственной силой и ловкостью он страшно гордился и иногда прямо таки тщеславился по-мальчишески. Помню, как однажды он правой рукой «выжал» на ладони ( как атлеты «выжимают» гири) мою мать – женщину весьма солидную и увесистую. И повидимому остался очень доволен этим свидетельством своей мощи. В другой раз он с увлечением рассказывал о том, как ему пришлось бороться шутки ради со своим зятем – лесничим Н. (Нат Станислав Генрихович – Е. П.) Тот по сравнению с ним был настоящий гигант.

– Мы четыре раза схватились с ним, - рассказывал Куприн. – И каждый раз я бросал его на лопатки. Но, скромно добавлял он, - Станислав всё же очень сильный человек.

Куприн всюду возил с собой в дорожном чемодане пару обтянутых суконкой двух-фунтовых ганделек. И, куда бы ни забрасывала его судьба, каждое утро он проделывал с этими гандельками небольшую гтмнастику.

К нам во двор ходило много молодёжи – гимназисты и студенты, - товарищи хозяйского сына. Куприн быстро перезнакомился с ними и энергично принялся обучать их спорту. Он учил их прыгать через столы, делать сальто-мартале, делать стойку на руках. Сам он, плотный, широкий, но упругий, как мяч, с увлечением прыгал, бегал, кувыркался наравне со своими учениками. В заключение он обучал их французской борьбе. И долго ещё после отъезда Куприна можно было видеть, как юные спортсмены выворачивают себе шеи и руки, стараясь усовершенствоваться во всех этих «тур-де-тет», «тур-де-бра» и «двойных нельсонах». Мы с сестрой и сестрина подруга, постоянно ходившая к нам в гости, льнули к Куприну и вились вокруг него как щенята. Вряд ли ему доставляло особенное удовольствие возиться с нами, но только, помню, он написал для нас две небольшие детские пьески, каждую с тремя персонажами. Одна была сделана на сюжет «Красной шапочки», в другой речь шла о злющей, полуслепой гувернантке, которую без конца изводят двое озорных ребятишек. Я не помню развязки этой пьесы и не знаю, наказано ли было зло и восторжествовала ли добродетель, но начало мне запомнилось: двое детей сидят за тетрадками и в один голос зубрят французкие вокабулы:

Пуговица - ля бутон.
Баранина - ля бутон…
Пуговица – ля бутон,
Баранина - ля мутон.

Обе пьески были написаны буквально за один присест. Мы долго и усердно репетировали их под руководством самого автора и, наконец, разыграли с полным успехом и к великому восторгу приглашённых на нашу «премьеру» ребят.

Куприн устраивал свои стоянки не только у моей матери, но и у другой своей сестры Зинаиды Ивановны, проживавшей с мужем, лесничим Станиславом Генриховичем Н. (Нат – Е. П.) и детьми в селе Курша, Касимовского уезда, Тамбовской (Тамбовской зачёркнуто в скобках чернилами «Рязанской) губернии. В конце девяностых годов наша семья провела у них в гостях часть лета. Там же гостил в это время Куприн. Я не знаю, что представляет из себя это место сейчас, но сорок лет назад это была дикая лесная глушь. Дремучие леса, пересечённые непролазными болотами, простирались вокруг Курши на многие десятки вёрст. Дом лесничего стоял на отлёте, за селом, окружённый громадным фруктовым садом. Жизнь текла здесь привольно, среди изобилия всяких молочных, яичных и прочих деревенских благ, среди сказочных урожаев, ягод, грибов и фруктов. Для охотников здесь было особенное раздолье – леса были богаты всякой дичью и зверьём. И Куприн – страстный охотник – во время своих наездов в Куршу часто охотился в этих лесах. Здешние охотничьи прогулки, надо полагать, навеяли ему много мотивов для будущих ярких зарисовок лесной жизни. Вечерний лесной пейзаж, которым начинается один из лучших его рассказов

«Болото», даёт прекрасное представление о куршинских лесах.

«Летний вечер гаснет. В засыпающем лесу стоит гулкая тишина. Вершины огромных строевых сосен ещё алеют нежным отблеском догоревшей зари, но внизу уже стало темно и сыро. Острый, жаркий, сухой аромат смолистых ветвей слабеет, зато сильнее чувствуется сквозь него приторный запах дыма, которым тянуло весь день с дальнего пожарища. Неслышно и быстро спускается на землю мягкая северная ночь. Птицы замолчали с заходом солнца. Одни только дятлы ещё выбивают лениво, точно сквозь сон, свою глухую, монотонную дробь».

Между прочим в этом же рассказе фигуру лесничего, про которого рассказывает лесник Степан, автор до известной степени срисовал со своего зятя. Станислав Генрихович Н. был очень знающий своё дело и даже талантливый специалист, но за ним водились некоторые причуды. «Чудной он у нас барин» - рассказывает Степан. – Непременно чтоб ему лесники ружьём на караул делали по-солдатски. Первое для него удовольствие. Выйдешь с ружьём и конечно рапортуешь: «Ваше – благородие, на вверенном мне обходе чернятинской лесной дачи всё обстоит благополучно»

Обычными спутниками Куприна в его охотничьих прогулках были старые лесники, кто-нибудь из местной сельской интеллигенции и сам лесничий. Но нередко за ними увязывались мальчишки – два моих двоюродных брата Борис и Лев. В то время, когда мы там гостили, старшему было четырнадцать, младшему десять лет. Это были дикие сорванцы, озорные, смелые и ловкие. Зимой они учились в уездной Илатьминской (Елатомской – Е. П.)гимназии , с ненавистью в сердце зубрили латынь и греческий, а летом росли на приволье и, вполне предо-ставленные самим себе, делали что хотели. Купались, стреляли, шлялись по лесам, скакали на неосёдланных лошадях, обжирались зелёными яблоками, курили и сквернословили.

Про Лёвку, помню, рассказывали такую историю. Когда старшему, Борису, подарили недорогое охотничье ружьишко, Лёвка чуть не лопнул от зависти. Чтобы не ударить лицом в грязь, он тоже решил обзавестись ружьём. Достал откуда-то старую, бросовую отцовскую двухстволку, кое-как собрал, свинтил её и вышел на охоту. Увидел русака – пальнул. Русак благополучно ушёл, а двухстволку разор-вало на куски, едва не изуродовав самого охотника. Над Лёвкой долго потом издевались все домашние. Куприн относился к обоим сорванцам с насмеш-ливым добродушием, обзывал их снисходительно белогубыми щенками. Но в общем они пользовались его благоволением, - такие озорники были в его вкусе. Между ними установилось даже нечто вроде своеобразной дружбы. И как-то под весёлую руку он отчасти при их активном содействии сложил про них комические куплеты – очень весёлые, но, надо сказать, не совсем приличные. Из этих куплетов запомнился мне лишь один:

Боря с Лёвой в огороде
Все пожрали огурцы,
А потом при всём народе
Обо….. сь подлецы.

Известность Куприна росла с каждым годом, всё глубже укреплялись его литературные связи. В начале девяностых годов в Петербурге оснавалось литературно-издательское товарищество «Знание», во главе которого стоял

Серафимович, Чириков, Вересаев, Юшкевич, Телешов, Гусев-Оренбургский/. Приблизительно в это самое время состоялось знакомство Куприна с Горьким. Великий писатель уже давно обратил внимание на яркое дарование автора «Миниатюр» и «Молоха» и теперь помог ему войти в семью больших писателей. Издательница журнала «Мир Божий» М. Е. Давыдова – первая жена Куприна – писала по этому поводу в 1902 году матери писателя, моей бабке Любови Алексеевне: «Горький был недавно в Петербурге, и Саша с ним познакомился. Он считает Сашу очень талантливым писателем и очень хвалил его два последних рассказа «Болото» в «Мире Божьем» и в особенности «На покое», который на днях вышел в «Русском Богатыре». Горький лично мне высказывал комплементы по сашиному адресу, когда обедал у нас перед своим отъездом из Петербурга».

В 1902-1903 г. г. появился в издании «Знание» первый том произведений А. Куприна. В него вошли рассказы «Молох», «В цирке», «Болото», «Ночная смена», «Дознание» и др.

«Дорогой сестре Соне на память» привезла нам Любовь Алексеевна. Она везла эту книжку с гордостью и торжеством – как победный трофей, добытый в долгом и тяжком бою. Она очень любила сына, глубоко верила в него, гордилась им и всю жизнь была верным его другом и подлинным знаменосцем его славы. В общем, надо сказать, что эта не совсем обыкновенная жен щина сыграла довольно значительную роль в творческой жизни Куприна. И я думаю, что биография писателя, если она когда-нибудь будет написана, окажется неполноценной, если имя Любови Алексеевны Куприной будет обойдено в ней молчанием. Поэтому я считаю совершенно необходимым посвятить ей несколько строк в своём очерке.

Передо мной лежит старинный альбом с бронзывым накладным барельефом на крышке, изображающим русскую тройку на фоне зимнего пейзажа. На обратной стороне верхней крынки выцветшая надпись: «Наровчат. 1866». Наровчат это глухой городишко Пензенской губернии. Здесь родился А. И. Куприн. На первой, пожелтевшей по краям странице – две фотографии: мужчина лет тридцати с открытым мужественным лицом, в свободной блузе «фантазия», и молодая миловидная женщина в старомодной пышной юбке – криолине. Это отец и мать писателя. Когда я гляжу на молодое сухощавое, скуластое лицо своей бабки, мне мгновенно вспоминается её безрадостная суровая жизнь. После смерти мужа, умершего рано, в расцвете сил и оставившего семью без всяких средств к существованию, ей пришлось познать долгие годы беспросветной нужды, и горечь чужого хлеба, и унизительную беготню по благотворительным прихожим. Всё для того, чтобы устроить своих детей.

По материнской линии бабка происходила из какого-то старинного татарского рода Каланчуковых. Вероятно этим и объясняется довольно резко выраженные черты татарского типа как в лице самой Любови Алексеевны, так и её сына. Когда-то давно мать мне рассказывала, что юность свою бабка провела в доме одного из этих Каланчуковых, приходившегося ей двоюродным дядей. Это был мелкий разорившийся помещик, полупомешанный человек и к тому же великий самодур. Он принимался иногда «воспитывать» свою племянницу, причём применял чрезвычайно странные педагогические приёмы: желая, например, приучить девочку к верховой езде, привязывая её к дикой необъезжанной лошади и пускал в степь. В те годы, о которых я пишу сейчас, бабке моей было уже под шестьдесят. Но даже в этом почтенном возрасте она была человеком на редкость живым, энергичным и предриимчивым, человеком проницательного ума и широкого кругозора. Язык у неё был острый, характер властный и воинственный, и она умела оборвать и поставить на место любого нахала. Она жила в Москве, в Кудрине, во Вдовьем доме. Жизнь в этом доме в окружении шамкающих аристократических развалин была ей в тягость. Ей чужды и враждебны были эти высокородные чопорные старухи. Она находилась с ними в состоянии постоянной войны и, кажется, им порядочно-таки от них доставалось.

В декабре 1905 года революционные рабочие строили баррикады близ Вдовьего дома. Во время боёв к подъезду дома приносили раненых бойцов. К великому ужасу всего этого старушечьего курятника Любовь Алексеевна настояла на том, чтобы раненых внесли в помещение и здесь сама помогала перевязывать им раны. В последствии она с гордостью рассказывала об этом случае. Она обладала громадным опытом, острой наблюдательностью и ко всему этому была замечательной рассказчицей. Куприн, всегда относился к ней с почтительной нежностью очень ценил её как собеседницу. Он не раз признавался, что из её рассказов и воспоминаний, богатых блестящими и меткими характеристиками, красочными образами, самобытными речевыми оборотами, - он всегда почерпал много ценного материала для своей творческой работы. Я помню, что такого рода признание он сделал, между прочим, в интервью, напечатанном в 1910 гожду в газете «Русское слово».

Куприн находился с матерью в деятельной переписке, часто навещал её, делился с ней своими творческими замыслами. И она горди лась им так, как гордилась бы всякая мать таким сыном. После неё /она умерла в 1910 году/ остался чемодан, полный журнальных и газетных вырезок с рецензиями, статьями и заметками о Куприне.

природу, любил прекрасное, мощное человеческое тело, преклонялся перед проявлением силы и мужества в человеке, перед проявлением в нём яркой, сильной, волевой личности. Такое жизнелюбие роднило его с Джеком Лондоном, появление которого а русском переводе он так восторженно приветствовал. И именно в этом жизнелюбии, источник того жизнеутверждающего оптимизма, которым, вопреки элегическому тону многих рассказов Куприна, всё же бурно веет со страниц его произведений. В общем это было прочвление здорового начала и в человеке, и в писателе. Но были в жизни Куприна моменты, когда он, одержимый своим жизнелюбием, склонен был увлекаться некоторыми опасными крайностями и готов был чуть ли не проповедовать ницшеанские идеи. Впрочем серьёзного характера это не носило никогда и на творческом облике писателя почти не отразилось. У меня сохранился листок из альбома, куда году кажется в 1901 рукой Куприна было вписано шутливо-ироническое восьмистишие – экспромт. Конечно, это не больше как шалость, но она до известной степени характеризует ранние философские настроения Куприна. Восмистишие гласит:

Три правила
По Нитцше

Не делай нынче ничего,
Что можно к завтрему оставить

Что может твой приятель справить

Будь весел, горд, жесток и смел,
И знай: от века и до века
Труд подневольный есть удел

Когда лет пять спустя Куприну показали этот экспромт, он весло засмеялся: - Да, - сказал он, - я был тогда домашним сверхчеловеком. Во всяком случае, если в какую-либо давнюю пору своей жизни Куприн и был склонен к некоторым идеологическим заскокам, это не мешало ему даже в ту пору оставаться прежде всего честным художником, правдиво и чрко изображавшим современную ему действительность и беспощадно и смело разоблачавшим все язвы тогдашнего социально-политического строя. Об этом красноречивее всего говорят его произведения – «Молох», «Поединок», «Гамбринус», «Мирное житие», «Река жизни». Крупнейший литературовед-марксист В. Воровский писал о Куприне: «В то время как художники-публицисты проявляют свои публицистические симпатии уже в самом выборе материала, который они к тому же освещают и трактуют сообразно своим убеждениям, Куприн берёт всегда из действительности тот материал, который поражает его художественное воображение, и, обрабатывая его сообразно своей авторской индивидуальности, тем самым уже невольно привносит в него определённую окраску и оценку. Автор ни словом не заикается об оценке происходящего, и между тем его симпатии всей душой сочувствует борьбе угнетённых классов за освобождение от гнёта».

Неистощимое жизнелюбие Куприна выражалось у него в ненасытной жажде нового, в неустанных поисках новых ощущений, новых знаний. И хотя вполне возможно, что к тридцатипяти – сорока годам он уже несколько отяжелел физически, однако даже в эти годы он не мог оставаться подолгу в состоянии неподвижности и покоя. Ежегодно он покидает на некоторое время туманный Петербург и устремляется в какое-нибудь очередное странствование. Вот он гостит две очаровательные недели в Новгородском имении своего приятеля Батюшкова и вместе с ним охотится на медведей. Вот он проводит целый месяц в Луховическом лесничестве у своего зятя Станислава Генриховича Н. /лесничий/, работает под его руководством в лесорубочной партии, делает геодезические измерения и живёт весь месяц в лёгком лесном шалаше, подвергаясь всем тягостям суровой бивачной жизни. Вот он устремляется в Одессу, заводит там знакомство с черноморскими рыбаками и в жестокий десятибалльный шторм в утлой рыбачьей шаланде пускается с ними на промысел в открытое море. В поисках нового, в неутомимом стремлении всё познать, всё испытать, всё увидеть, он будучи уже сорокалетним человеком поднимается с С. И. Уточкиным на аэростате, спускается в скафандре под воду, совершает вместе с Уточкиным один из его первых полётов на аэроплане, выходит с черноморскими рыбаками в открытое море на промысел.

Я не знгаю никого среди писателей того времени, - за исключением Чехова и Горького, - кто обладал бы таким многообразием жизненного опыта, таким широким творческим диапазоном, как Куприн. Кого только не выводит он в своих рассказах! Рыбаки, циркачи, борцы, актёры, студенты, солдаты, офицеры, матросы, врачи, профессора, писатели, сельские учителя, осколки умерающего дворянства, мелкие чиновники, шулеры, воры, полицейские исправники и урядники, хироманты, проститутки, укротители зверей, разные бывшие люди, - бесконечным пёстрым калейдоскопом проходят все жти персонажи перед читательским взором.

Твёрдо и уверенно ведёт нас за собой Куприн по всем путям и перепутьям, по всем извилинам жизни, заглядывая вместе с нами во всевозможные её закаулки и щели.

«Гамбринусе» он открывает перед нами один из кабачков большого портового города со всем ярким и пёстрым разнообразием обитавших в нём человеских типов. В «Канталупах» мы застаём героя рассказа, делопроизводителя какого-то министерства, отчаянного взяточника, за совершением таких махинаций, приносящих ему сотни тысяч в год. В «Яме» автор вводит нас в один из публичных домов и со всей силой художественной правды показывает жизнь падших женщин со всеми их будничными человеческими переживаниями.

»Ночная смена»/, то в интимный мир гордой аристократки – княгини Ивиной /»Гранатовый браслет»/, то в клетку с хищными зверями

(часть текста отсутствует)

(«В клетке зверя»), то в психиатрическую больницу «Путаница», то за кулисы цирка «Лолли», «В цирке», то в гремящее нутро большого металлургического завода «Молох», то в баркас отважных балаклавских рыбаков, вышедших в сильнейший шторм на лов белуги «Листригоны», то в уютную квартирку благочестивого ханжи, блюстителя общественной нравственности, ростовщика Наседкина, рассы-лающего по всему городу свои подлые грязные анонимки «Мирное житие». И всё это-отнюдь не случайные поверхностные наблюдения, мимоходом занесённые в писательский блокнот. Во всех рассказах Куприна, как бы ни была разнообразна их тематика, - чувствуется одинаково глубокое, обстаятельное, практическое знание людей, вещей и событий, которые там изображаются. О чём бы он не писал – конокрадах или о разложившихся в захолустьи сельских интеллигентах /«Мелюзга»/, о влюблённом телеграфисте или об итальянских моряках; об охоте на глухарей или о конских бегах, о трагедии безнадёжной любви или о переживаниях убийцы, - во всех случаях чувствуется, что всё это он действительно видел, наблюдал или испытал на собственном опыте. Такое познание жизни – не книжно-созерцательное, а активное, живое непосредственное, с участием всех органов чувств,-- Куприн считал законом обязательным для каждого писателя. Как-то однажды он познакомился у нас в доме с одним студентом – местным начинающим писателем. В его рассказах Куприн уловил некоторые признаки дарования, но общий вывод был малоутешителен. На рассказах лежала унылая печать литературщины и вместе с тем какой-то вялой анемичности.

- У Вас так ничего не получится, сказал ему Куприн с резкой прямотой. – Вы боитесь жизни. Я почти уверен, что Вы совсем не занимаетесь спортом. Вот Вы идёте, а руки у Вас как плети висят. А ведь Вы совсем ещё юноша. Писатель, а особенно в Вашем возрасте, должен жить так, чтобы каждая мышца его участвовала в этом. Надо не киснуть за книжкой, а толкаться среди людей, бегать, плавать, грести, шляться по лесам, траву жрать! Увлечение спортом не иссякало у Куприна и в годы зрелости, и этому увлечению, как и многим, он отдавался с присущей ему страстностью. В мире спортсменов он был своим человеком, водил дружбу с борцами, с цифровыми артистами. Как любитель спорта, он пользовался всюду широкой популярностью. В связи с этим мне припоминается следующий курьёзный случай. В конце мировой войны я познакомился в Румынии с одним англичанином – механиком армейского автогаража мистером Джаксоном. Это был крупный, упитанный, широкоплечий мужчина с железными челюстями, мощными бицепсами и флегматичным взглядом маленьких серых глаз. Типичный экземпляр англо-саксонской расы. Как-то за стаканом вина мы разговорились с ним о его родине. Он очень любил свою родину, но из всей английской литературы знал – да и то по-наслышке – одного только Конан-Дойля. Зато когда мы заговорили о России, где он бывал не раз по делам в Одессе, - оказалось, что он лично знает Куприна. - О, да!- воскликнул он одобрительно. – Это большой спортсмен. Да! Да! Мы встречались с ним. Мы провели один очень хороший вечер – я, Куприн и его друг борец Заикин. Куприн был очень дружен с величайшем русским спортсменом того времени, одним из первых пионеров русской авиации. С. И. Уточкиным. Он посвятил ему два очерка. Один из них был написан в связи с полётом на аэростате, который они вместе совершили в 1908 году. Другой появился в печати уже после смерти Уточкина,

и мужественного человека.

Вот несколько наиболее ярких штрихов из этих воспоминаний:

«Мне неоднократно приходилось купаться вместе с ним в море, я мог убедиться, как изуродовано было шрамами и синяками его мускулистое, крепко сбитое, очень белое тело. История широкого рубца, змеившегося на четверть аршина ниже правой лопатки, показалась мне довольно значительной. Во время одного из одесских погромов Уточкин увидел на улице старую еврейку, преследуемую разъярённой кучкой пьяных негодяев. Мгновенно, повинуясь, как всегда, первому велению инстинкта, он бросился между женщиной и толпой с растопыренными руками. «Я с-слышу сзади: не т-трогай…это с-свой… Уточкин! И вдруг чувствую в с-спине скв-возняк. И п-потерял память». Больше месяца пролежал С. И. в больнице за свой прекрасный человеческий порыв. Кто-то сзади воткнул ему в спину кухонный нож, прошедший между рёбрами.

И ещё: «Также и во время последнего несчастного перелёта Петербург-Москва показал Уточкин с великолепной стороны своё открытое правдивое и доброе сердце. Тогда – помните? – один из авиаторов, счастливо упавший, но поломавший аппарат, отказал севшему с ним рядом товарищу в бензине и масле: «Не мне – так никому». Уточкин же, находясь в аналогичном положении, не только отдал Васильеву свой запас, но сам, едва передвигавшийся от последствий жестокого падения, нашёл в себе достаточно мужества и терпения, чтобы пустить в ход пропеллер васильевского аэроплана.

К цирку, к циркачам Куприн питал особенное глубокое и неж ное пристрастие. Цирк был для него не только местом, где демонстрировались чудеса силы, ловкости и отваги. Цирк привлекал его, как особый, своеобразный и интересный человеческий мирок, отличавшийся своими особыми нравами, традициями, типами. Он часто бывал на цирковых представлениях, а во время наездов своих в Сергиев Посад возил нас с сестрой в Москву в цирк Соломонского.

– итальянский клоун Жакомино, артист мировой известности. Во время своих гастролей в Петербурге он всякий раз заезжал к Куприным в Гатчину и привозил их маленькой дочери кучу подарков. Он рассказывал Куприну немало всяких интересных вещей из цирковой жизни.

Круг Знакомых у Куприна был вообще чрезвычайно обширен. Он обладал редким даром – быстро и без особого усилия привлекать к себе людей самого разнообразного сорта, начиная от представителей изысканной интеллигенции и кончая общественными подонками – людьми «с улицы». Было что-то неотразимо пленительное в манере его обхождения с людьми.

Вместе с тем внешность у него была весьма заурядная. Короткая, мощная, очень широкая и очень грузная фигура. Крупная голова. Большие кисти рук. Лицо мясистое, несколько монгольского склада с реденькими усами и бородой, чуть приплюснутым посередине носом и узкими глазам…

Известный московский журналист А. Измайлов в очерке, напе-

Чатанном в 1909 году в «Русском слове» делился своими впечатлениями о первой встрече с Куприным. На первый взгляд, - писал он, - его можно принять за торговца из зеленных рядов. Лицо самое заурядное, и прекрасны в этом лице одни только глаза…

у него с кем-нибудь завязывалась оживлённая беседа, - неузнаваемо преображалось, становилось почти прекрасным в своей одухотворённости. Он был великолепным рассказчиком. Я помню, как мы, в нашем семейном кругу, затаив дыхание слушали его рассказы о работе в лесоустроительной партии, о полёте на воздушном шаре, о какой-то диковенной и страшной операции, при одном описании которой начинали шевелиться волосы на голове. Однажды ему вздумалось передать состояние человека, чувствующего приближение обморока. Пока он описывал последовательно все эти ужасные предобморочные ощущения – тоскливое замирание в животе, слабость, ползущую к ногам, холодный пот и т. д.—я зам етил, что моя мать начинает как-то нехорошо бледнеть. И вдруг она проговорила слабеньким голосом: - Довольно, Саша! Не могу… Дурно мне. Надо было действительно обладать большим изобразительным талантом, чтобы с такой силой подействовать на воображение человека.

В Сергиевом посаде было немало почитателей Купринского таланта. И наиболее искренним и, пожалуй, самым интересным из них был Сергей Горбачёв, - хотя с точки зрения тогдашних обыва тельских представлений это был отщепенец. В своё время он учился в гимназии, блестяще преуспевал в науках, но был выгнан оттуда за вольнодумство. После этого запил, устроиться нигде не мог, и неудержимо покатился вниз. В то время на Руси было много таких молодых, одарённых, но преждевременно надломленных жизнью и опустившихся неудачников-интеллигентов. К молменту знакомства с Куприным Сергей Горбачёв уже опустился порядочно. Но было в нём нечто, привлекающее к нему симпатии многих людей. Была в нём полинная широкая гуманность. Было бесстрашие мысли, философски-снисходительное отношение к человеческим недостаткам и безграничное презрение ко всяким формам мещанства. Он тонко чувствовал всё пркрасное и великолепно знал и глубоко понимал художественную литературу. Однажды он заявился к нам в дом, немного пьяненький, и отрекомендовался восторженным почитателем Куприна9лично с ним он ещё не был знаком). О Куприне он говорил с такой искренней теплотой, обнаружил такое глубокое понимание его произведений, что совершенно пленил мою мать. В конце концов ему удалось без особого труда выклянчить у неё сборник купринских рассказов изд. «Знание». Мать не сумела отказать, зато потом проклинала себя за слабость. Ведь книга-то была хоть и сильно потрёпанная, но с авторской надписью, а уж получить её обратно не было никакой надежды. И вот чуть ли не полгода спустя Сергей Горбачёв вновь заявился к нам – как и в тот раз пьяненький – и торжественно вручил матери заветную книгу. Книга была переплетена в роскошный кожаный переплёт. Мать была чрезвычайно тронута. В один из ближайших приездов Куприна в Посад Горбачёву удалось, наконец, с ним познакомиться. Кажется произошло это в пивной. Повидимому Горбачёв понравился писателю. Они

Проводили где-то целые вечера, иногда пропадали на целые ночи. Горбачёв служил для Куприна спутником и гидом в этом старом провинциальногм городишке, в дремучих притонах которого приоткрывались тайны монастырского быта и многое другое. Мне не раз приходилось встречаться с Сергеем Горбачёвым впоследствии. Я видел его в годы, когда он опустился окончательно. Но даже и тогда воспоминания о встречах с Куприным заставляли его всего преображаться и как бы внутренне облагораживаться.

В пору своего наивысшего творческого подъёма /1900-1905 г./ Куприн попрежнему ежегодно гостил в нашем Посаде. Но теперь он уже приезжал сюда не только с целью отдыха, но и для того, чтобы поработать в тиши провинциального уединения. Приезжал он иногда в сопровождении некоего П. М-ча – по профессии журналиста – который играл при нём роль не то секретаря особых поручений не то просто весёлого спутника и прихлебателя. Мне сдаётся, что этот самоуверенный господин с блестящей внешностью модного адвоката, используя некоторые слабости Куприна, нещадно эксплуатировал его карман, его известность и даже его гардероб. К счастью, пробыв недолго в Посаде, он затем быстро куда-то испарился.

Чтобы иметь возможность работать вполне спокойно, без всякой помехи, Куприн подыскивал обыкновенно приличную меблированную комнату в каком-нибудь тихом семействе. Году, кажется, в 1904, когда он приезжал сюда заканчивать свой «Поединок», ему порекомендо вали комнату в доме одного обывателя – владельца мелкой посудной лавки. Фамилия лавочника была – Донской, а имя – Дмитрий. Такое блестящее сочетание имени и фамилии, помню, привело Куприна в восторг. Он даже справился однажды у почтенного домохозяина, не приходится ли ему дальним родственником знаменитый герой Куликовской битвы.

тем, что квартирантом у него стоит известный писатель. Но, увы, его постигло вскоре горькое разочарование.

В одну злосчастную ночь в дом к нему нагрянула жандармерия и провела у квартиранта обыск. Хозяина заставили присутствовать при обыске в качестве понятого. Полуодетый, бледный, с дрожащими от страха коленями, тёзка великого полководца являл собой в эту минуту далеко не величавое зрелище.

Обыск не дал никаких результатов, если не считать того, что отобранная жандармами связка рукописей «Поединка» переночевала несколько ночей в местном жандармском управлении. Что касается Дмитрия Донского, то он на другой день чуть ли не на коленях умолял Куприна:

-Александр Иванович, окажите божескую милость, явите сострадание. Переезжайте вы от меня бога ради! Я вам и квартирку моментально предоставлю в лучшем интеллигентном семействе.

последние рассказы Горького. Однажды – это было поздним вечером,- убавив предварительно свет ламп, он с большим настроением прочитал баллады Эдгар По «Ворон», начинавшуюся следующей строфой:

«Как-то в полночь в час угрюмый, полный тягостной думой,
Над старинными томами я склоняюсь в полусне,
Грёзам странным отдавался. Вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался, постучался в дверь ко мне.

Гость стучится в дверь ко мне!»

Иногда мать садилась за пианино и играла что-нибудь специально для Куприна. Он любил Бетховена, особенно его 2-ю сонату Апассионату. Это соната впоследствии вошла как сопутствующая тема в его повесть «Гранатовый браслет».

Куприн был весёлым человеком, обладал неистощимым запасом юмора. Когда он бывал в ударе, с ним трудно было соскучиться. Аккомпанируя себе на пианино, он с отчаянным «надрывом», мастерски шаржируя манеру профессиональных исполнителей, пел старинные романсы вроде «Пара гнедых» или «Глядя на луч пурпурного заката». Рассказывал анекдоты. Импровизировал дружеские шаржи на писателей. Мне запомнился один из таких шаржей. Поэт Бальмонт, пьяненький, лежит в придорожной канаве и, глядя в ночное небо, шепчет патетически: «О звёзды, звёзды, бедные сёстры души моей!.

С пребыванием Куприна в нашем доме связан один незначительный факт, относящейся уже непосредственно ко мне. Это было в 1904 году. Я учился тогда в пятом классе гимназии. Нашему классу впервые задали написать сочинение. Тема была – «Метель». Дело было новое, непривычное, следовательно, нелег-

в том, что он ходил взад и вперёд по комнате и диктовал, а я с благоговением в сердце, весь вспотев от усердия, старательно записывал каждое слово. Я хорошо помню, как он, - широкий, массивный, короткими шажками, засунув руки в карманы брюк, ходил слегка в перевалочку из угла в угол. Временами останавливался, склонив немного на бок свою крупную голову, прищуривался – и потом снова начинал ходить и диктовать. Когда через час сочинение было продиктовано, Куприн подошёл к столу, взял тетрадку, прочитал. С каким-то неопределённым выражением поднял брови, усмехнулся и бросил тетрадку на стол.

- Ну, вот и всё, - сказал он, искоса поглядев на меня. Мне оставалось только переписать этот своеобразный плагиат, поставить свою фамилию и сдать учителю, что я и не замедлил сделать. Должен сознаться, что никаких угрызений совести я тогда почему-то не испытывал, может быть, потому, что сердце было слишком переполнено тщеславной гордостью: Куприн, известный писатель, сочинил для меня рассказ. Впрочем это не был рассказ в строгом смысле этого слова. То было коротенькое повествование о том, как некий путник, застигнутый метелью в степи, с помощью чужого ямщика, после продолжительных и напрасных блужданий добрался до жилья. Меня больше всего поразила в этом рассказе его удивительная простота. Я почему-то ждал каких-то необыкновенных ярких образов, необыкновенных стилистических красот. Был даже момент, когда в голове у меня шевельнулась дурацкая мысль: а ведь так просто писать должно быть очень легко! Лишь впоследствии я понял, что такая простота составляет вершину художественного мастерства. Сочинение было сдано. Учитель словесности был у нас человеком не особенно блестящего ума и носил прозвище «Обалдуй». Но, вероятно, просмотрев «моё» сочинение, даже и он сумел почувствовать руку мастера. Моё сочинение было признано лучшим в классе, но я помню, что учитель, заявляя об этом, покосился на меня подозрительно.

Я не могу перечислить все произведения, над которыми работал Куприн в Сергиевом Посаде. Но я знаю, что он работал здесь над рассказом «Жидовка» и над некоторыми фрагментами «Поединка». Несколько раз ему присылали сюда из Петербурга большие пакеты с корректурами этой повести. Я помню, как он, полулёжа в своей обычной ленивой позе на диване, читал и черкал их карандашом. М ещё я помню, как он, проработав однажды целый день над одной из глав «Поединка», пришёл к нам поздно вечером в заметно приподнятом настроении, ещё не остывший от сильного творческого возбуждения. Прохажываясь быстрыми короткими шажками взад и вперёд по комнате, - руки в карманах брюк, по обыкновению, - он заговорил о том, какие прекрасные минуты пережил он сейчас, работая над сценой смотра. Говорил он об этом удивительно просто и искренне. – Забываешь буквально всё окружающее. Слышишь только, как звучно бухают медные трубы оркестра. Слышишь, так ясно, так отчётливо, как земля гудит под ровным мерным шагом мароширующих рот…

Мне думается, что работа над «Поединком» была самой счастливой порой в творческой жизни Куприна. Это был прыжок в такую высоту, какой вряд ли достигал он когда-либо впоследствии. И он сам, ещё не закончив повести, уже предугадывал громадный резонанс, который получит она в обществе.

- Поединок прославит меня,- сказал он однажды.

«Поединок» создал ему действительно широкую, почти мировую известность. В то же время в военных кругах появление этой повести вызвало взрыв негодования и протеста.

Протест выражался в самых разнообразных формах – вплоть до анонимок и угроз. А однажды в Москве чуть не произошёл настоящий скандал.

Куприн шёл по набережной с одним из своих приятелей. Когда они переходили Каменный мост, путь им преградили два молоденьких щеголеватых офицера. Они обратились к Куприну с целой декларацией. В заносчивом тоне они говорили о несмываемом оскорблении, нанесённом всему русскому офицерству купринской повестью, обвиняли Куприна в клевете и требовали…удовлетворения.

Вокруг между тем стала собираться кучка любопытных. Куприн был человек решительный и бесстрашный. Он молча выслушал офицеров, а затем так принялся отчитывать их, обзывая при этом мальчишками и щенками, что офицеры, смущенные к тому же растущей кругом толпой любопытных, вынуждены были бесславно ретироваться.

Я сомневаюсь, чтобы у Куприна существовал какой-либо определённый, строго соблюдаемый рабочий режим. Он мог работать подолгу, целыми днями не отрываясь от письменного стола, проявляя редкую трудоспособность. Но затем вдруг как-то неожиданно наступала резкая депрессия,- и он бросал работу и отдавался во власть развлечений, иногда, к сожалению, слишком бурных и не совсем здоровых.

Я имел не один случай убедиться в том, что даже самые незначительные свои творческие замыслы Куприн вынашивал подолгу и бережно. Прекрасную легенду о палаче, оказавшем гостеприимство изгнаннику-королю, он рассказал в нашем узком семейном кругу года за два - за три до появления этой легенды в печати. Так же задолго до напечатания ознакомил он нас с сюжетом сатирического рассказа о некой фантастической машине, с помощью которой была механизирована в гимназии процедура порки учеников. Рассказ этот страшно развеселил всех нас – особенно когда дело дошло до демонстрации машины на торжественном собрании педагогического совета, родителей и учеников. По ходу рассказа директор гимназии, объясняя собравшимся устройство механизма, нечаянно тронул какую-то кнопку. Это привело машину в действие. Она подхватила директора, подняла его на воздух, содрала штанишки и при всем почтенном собрании, под общий дружный хохот, выпорола быстро и больно. Рассказ этот, несколько видоизменённый, был напечатан впоследствии под заголовком «Механизированное правосудие».

«Жидкое солндце»! Помню, он жаловался, что ему пришлось изрядно повозиться над этой вещью. Сколько книгохранилищ он обшарил, сколько книг перечитал, у скольких учёных проконсультировался, чтобы создать достаточно солидный научный каркас для этого фантастического рассказа!

Когда я вспоминаю о днях пребывания Куприна в Сергиевом-Посаде, меня всегда приводит в недоумение одно обстоятельство. Сергиев Посад был тогда небольшим городком, но всё же и там были какие-то культурные силы, своя интеллигенция. Среди профессоров и студентов Духовной Академии, среди местных врачей, адвокатов, педагогов было немало людей, серьёзно интересовавшихся литературой и искусством. И было бы так естественно, если бы ежегодные наезды известного писателя, произведениями которого уже тогда зачитывались, эта публика получила среди неё какой-то отклик. Было бы так естественно, если бы в том же клубе, или так называемом общественном собрании, устраивались выступления писателя, концерты с его участием, лекции и т. д. Но ничего подобного не было. Повидимому, никому даже и в голову не приходило устроить хотя бы единственный раз то, что на нашем хорошем советском языке называется творческой встречей автора со своими читателеми. И получалась дикая несуразность. Повсюду в городе, в узких семейных и товарищеских кружках оживлённо и даже страстно обсуждались судьбы русской литературы, читались её лучшие произведения, а рядом жил целыми неделями известный русский писатель и присутствие его в городе никто не замечал. Впрочем, мне кажется, что такие нелепости могли происходить только в провинции. В Москве и Петербурге дело обстояло, вероятно, несколько лучше. Мне пришлось даже быть случайным участником своего рода творческой встречи, состоявшейся в 1911 году у Куприна с его читателями. Я гостил у него в Гатчине, кстати сказать, нам уже не пришлось больше встречаться с ним. Из Петербурга Куприна по телефону известили, что его собирается навестить делегация от питерских портных. Был подготовлен небольшой банкет, пришёл кое-кто из писателей, в том числе Будищев и Н. Тихонов. Наконец явилась делегация. Их было, кажется, пять человек. Один из них имел солидную и интеллигентную внешность профессора и был превосходно одет. Если не ошибаюсь, это был главный закройщик из какого-то модного ателье. Войдя со своими товарищами в гостиную, закройщик с профессорской внешностью вручил Куприну лавровый венок и с очень выразительными интонациями прочёл приветственный адрес. Пока читался адрес, я внимательно наблюдал за Куприным. Он слушал, слегка наклонив вниз свою крупную голову. Лицо и шея сильно покраснели, обычный признак сильного душеволнения у него. Затем, обменявшись рукопожатиями и … (слово утрачено – Е. П.) фразами, гости и хозяева направились к столу. Доброе вино быстро согрело сердца и развязало языки, и вскоре … полилась весёлая непринуждённая беседа. Я думаю, что два часа, проведённые Куприным в дружеской беседе с питерскими портными, дали ему чувство глубокого морального удовлетворения, ибо подобные моменты непосредственного общения с читателями редко выпадали в то время на долю русских писателей.

Г. Можаров.