Петр и Пушкин

Петр и Пушкин (1933)

Темны и неисповедимы будущие пути нашей исстрадавшейся родины; загадочна ее судьба; и совершенно невообразимы те формы, в которые перельет великое русское государство воля освободившегося российского народа.

Но уже теперь можно сказать, что основными упорами, неугасаемыми маяками русской культуры навсегда останутся для возрожденной России имена Петра I и Александра Сергеевича Пушкина.

Я никому не хочу навязывать своих мыслей, но должен все-таки сказать о том, что меня нередко удивляли и поражали странные подобия в главных рубежах жизней этих двух национальных великанов. Поневоле кажется порою, что, разделенные почти столетием времени, их земные существования текут как будто бы параллельно.

У обоих детство прошло тяжело и безрадостно, оставив в душе Петра, вместе с нервным тиком, злобу и ненависть и не оставив в памяти Пушкина ни одного светлого, теплого луча. Но и предсмертные часы обоих были овеяны необычайно высоким трагическим смыслом. Петр умер от простуды, которой захворал, спасая в студеную пору утопавшего матроса; Пушкин, невольник чести, сам шел навстречу своей фатальной гибели. И — жестокая параллель! — оба скончались в страшных мучениях, не оставив после себя наследника в духе: ибо Петр не предвидел Екатерины II, а Пушкин не успел узнать Лермонтова: они ни разу не встретились в Петербурге, хотя и живали иногда почти рядом.

В смутное, нелепое, затхлое, тупое время застал царевич Петр Московитское государство. Самовольство стрельцов, надменность бояр, кичливость и притязательность князей, близких и дальних царевых и царицыных родственников, терема, душная теремная жизнь и теремные интриги, местничество, взяточничество, продажность, презрение к науке, суеверие, злобная, ядовитая, никогда не прекращающаяся борьба между исповедниками старой веры и новой, Никоновой. Надо внимательно перечитать тогдашний регламент «о том, чего духовному лицу творити не надлежит», для того чтобы понять, как была смрадна, распущенна, нечестива, развратна и мздоимна та часть церковников, которая принадлежала к церкви, покровительствуемой государством; но, понявши это, надо понять и Петра и, хоть отчасти, простить ему его грубые шутки над духовенством, непристойные пародии и создание такого буфера, как священный синод.

Пушкин начал печататься при условиях почти первобытных, во всяком случае диких, затруднительных, неблагодарных и чрезвычайно тяжелых. Звание писателя было низменно и легко вызывало глумление. Стихотворцы воспевали оды на дни рождения и именин богатых покровителей. Знаменитого Тредьяковского, ученого человека, усердно, но напрасно старавшегося заменить силлабический стих русской поэзии на метрический, лакеи били палками, по приказанию высокопоставленного мецената. Радищева, за невинное «Путешествие в Москву», сажают в Петропавловскую крепость. Цензура свирепствует неистово и оглушительно глупо. Из «Поваренной книжки» густыми красными чернилами вычеркивается слово «вольный» в фразе «держать на вольном духу». Придирки к пушкинским прекраснейшим строчкам были идиотскими до виртуозности. Пусть сам царь всемилостивейше сказал Пушкину: «Я сам буду твоим цензором». Все равно — цензором его как был, так и остался дубовый шеф жандармов граф Бенкендорф, ненавидевший и презиравший Пушкина от всей мелкой глубины своей казарменной души. Это он послал Пушкину сухое письмо о том, что государь прочитал «Бориса Годунова» и остался его содержанием доволен, но, однако, полагает, что сочинение это следовало бы из драматической формы переделать в исторический роман.

На это Пушкин мужественно ответил, что он написал, как написалось, а перелицовывать свое сочинение он не может. Николай I промолчал. Нет, воистину надо сказать, что этот самодержавный император, самовластный до такой степени, что однажды сказал иностранному посланнику: «Как вам нравится мой климат?» — прощал и забывал Пушкину гораздо больше, чем современники, и в особенности титулованные.

Кто в потомстве понял глубже других муки, причинявшиеся Пушкину цензурой?

Это был Некрасов. Вот что говорит его типографский рассыльный Минаич:

Походил я к Василью Андреичу1

Да гроша от него не видал:

Не чета Александру Сергеичу—

Тот частенько на водку давал...

Да зато попрекал все цензурою:

Как где красные встретит кресты,

Так и бросит в тебя корректурою!

Убирайся, мол, ты!

Видя, как человек убивается,

Я скажу, что пройдет, мол, и так.

Кровь моя. Ты — дурак!

И как не вспомнить нам того яростного и священного гнева, который овладел

Пушкиным, когда он убедился в том, что его личные, интимные письма к жене перечитываются агентами III Отделения! Вот тогда-то и вырвалась у него эта страшная, эта отчаянная фраза <...> «Черт меня догадал родиться в России с умом и талантом!»

Пощечина, нанесенная Пушкиным, не касалась страны русской, но ударила по щеке правительства, да еще того времени.

То, что Петр сделал для страны русской, сделал и Пушкин для русской литературы.

И царю и поэту предстоял гигантский труд на нивах, заброшенных и запущенных, одичавших без ухода и поросших чужеядными плевелами. И оба они начали свой подвиг еще детьми, в ребячьих играх, в интуитивных подражаниях, в наивных пробах и исканиях. Пушкин подражает Парни, Оссиану, Вольтеру, Батюшкову.

Петр, шутя, заводит крошечную регулярную армию потешных — зерно будущей русской армии,— и строит речной ботик, прадедушку будущего мощного российского флота. И помогают ему в этих воинских забавах иноземцы: Лефорт и Тиллерман.

Вся их работа — покамест — игрушечная, но юные творцы растут, как сказочные богатыри, не по дням, а по часам. «Андре Шенье» и Азовская победа Петра — это уже их совершеннолетие. Дальше идут великие завоевания и тяжкие творческие труды. Тот, кому приходилось видеть черновики зрелого Пушкина, тот с почтительным, священным удивлением мог убедиться, какой кропотливой отделке, видоизменениям, перестройкам и перечеркиваниям подвергался пушкинский стих, пока не воспринимал свою гармоничную, прелестную форму, такую легкую, что стихи кажутся написанными с одного почерка, под мгновенным наитием вдохновения.

Екатерина II говорила иногда, что прежде, чем приступить к разрешению какого- нибудь вопроса государственной важности, она приказывала секретарю порыться в архивах: не найдется ли в них какого-нибудь мнения Петра об этом деле. И почти всегда находился мудрый ответ. Следы петровской созидательной работы и до сих пор уцелели в России. Город Устюжна издавна зовется железной, ибо в ней искал

Петр болотной железной руды. Отличные, бойкие вятские лошадки суть потомство выведенных Петром финских лошадей. Петрова просека в Олонецкой губернии всегда глядела на Мурман, к незамерзающему северному порту. В Куоккала, еще в мою бытность, там финны с гордостью показывали русским посаженную Петром столетнюю лиственничную аллею, лечебные воды, открытые Петром, существуют и поныне, а для англичан и до нынешних дней служит устрашающим жупелом «Петрово завещание», якобы указывающее русской армии путь на восток, в Среднюю Азию. И многое другое...

И весь удивительный Петербург есть памятник Петра.

Пушкин от всей души любил и чтил память Петра, как чтит и любит его всякий умный, преданный родине русский человек. Но в любви Пушкина не было слепоты: он на все глядел проникновенными, мудрыми и ясными глазами.

Восхищаясь петровскими законами и государственными распоряжениями, Пушкин прибавляет:

- Но временные указы Петра кажутся написанными кнутом.

Пушкин был мудр, и странно: к этому определению и убеждению мы приходим очень медленно, по мере того как становимся все старше и все опытнее.

1 В. А. Жуковский. (Прим. А. И. Куприна.)

Петр и Пушкин (1929)

Вздернув Россию на дыбы, Петр загадал ей великую загадку. И Россия через 100 лет ответила ему Пушкиным. - Герцен

Но и Пушкин был, есть и будет единственным писателем, который мог своим божественным вдохновением проникнуть в гигантскую душу Петра и понять, почувствовать ее сверхъестественные размеры.

любопытство и точно совсем забывая исторические перспективы.

Ничего нам не дали и исторические наши романы о Петре. Давно всем знакомо едкое словечко Ключевского о русских исторических романистах. «Все они,— говаривал Василий Осипович,— очень плохо знают историю, за исключением

Салиаса, который ее вовсе не знает».

Однажды взялся было за Петра Лев Толстой. После его смерти уже здесь, за рубежом, мы читали первые черновые главы задуманного им романа, где центром должен был быть Петр. Судя по этим страницам, полным свежести, красоты и внутреннего великолепия, от великого Льва можно было ожидать эпопею не менее, а может быть, и более прекрасную, чем «Война и мир», но трудно сказать, что: предстоящий ли огромный труд или старческая слабонервная жалостливая брезгливость отвратили Толстого от давно облюбованной им темы.

О Пушкине давно-предавно сказано, что у него была душа эллина. Но в ней уживалось и римское начало: любовь к родине и гордость ею; восторг перед войною и отсутствие страха перед смертью и кровью. Вяземский правильно уловил в поэме «Кавказский пленник» хвалебный гимн героям войны.

Не ропот побежденного в нем звучит, а голос победителя, уверенность русского певца, который радуется силе русского оружия. В Пушкине, хотя он также был либерал, всегда бродила беспокойная тяга к бранному делу. Его всегда манил роковой огонь сражений, тревоги стана, звук мечей <...>.

Впрочем, ведь и Толстой в свое время написал «Войну и мир» — эту книгу великой и даже отчасти ревнивой любви к России, русскому народу, русской армии и рус- ской государственности. Но в ту пору кровь его была горяча, красна и бегуча... А что выше: дерзкая отвага молодости или тихая мудрость старости?

Нет, Пушкин не был ослеплен или опьянен прекрасным и ужасным обликом Петра.

Словами холодного ума говорит он о деяниях преобразователя России: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра

Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости; вторые — нередко жестокие — своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности или, по крайней мере, для будущего; вторые вырвались у нетерпеливого, самовластного помещика. (Это внести в историю Петра, обдумав.— А. П.)»

Вот как правдив и осторожен Пушкин, и как зорки его глаза. Оттого-то с особым вниманием читаешь другие его строки: «Петр I не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо он доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем

Наполеон». Гений его вырывался за пределы его века. (Однако надо сказать, что приказ Петра перед Полтавским боем более говорит о любви к родине, чем о презрении к человечеству.)

Чаще всех других мыслей возвращается Пушкин к мыслям о Петре. Он следует за ним и на корабельные верфи, на самую гротмачту, и на ассамблею, и в шатер, разбитый на полтавском поле, и к токарному станку, и на его пирушки, и в сенат, и в Академию, и на берега Прибалтики. И повсюду орлиный взор Пушкина улавли- вает те краткие, быстрые, как молния, черты, из которых создается истинная характеристика Северного Великана.

неграмотной и почти беспомощной, отставшей от Европы на пять веков. Он один несет на своих плечах все тяжкое бремя российское. Он лично, не брезгуя сословиями, подбирает себе помощников, правда, талантливых,— все лучшее, что он мог найти,— но никто из его питомцев не достигал ему в духовном росте выше щиколотки. Пушкин застал русскую литературу в младенческом и корявом виде: пышные, выдуманные лжеславянские речения, подражания французской лжетрагедии и рыцарским романам, карамзинская «Бедная Лиза» почитается за дерзкое новаторство, дурацкие оды на рождение сына у вельможи, беззубые эпиграммы в пятьдесят строк александрийского стиха, побитый палкою Тредьяковский и остатки силлабического стихосложения... Пушкин один наново вспахивает и обсеменяет ниву изящного слова. Один, без помощников. Все будущие плоды вырастут от его трудов.

Оба они никогда не перестают учиться. Для Петра переводят иностранные книги, он, самоучка, овладевает иностранными языками. Он ездит за границу, он должен во всем убедиться лично, все испробовать, все ощупать собственными руками, чтобы своим опытом прорубить окно в Европу.

Пушкин зорко приглядывается к людям и явлениям, прислушивается к сплетням, воспоминаниям, анекдотам, преданиям, особенно прислушивается к чистому, легкому, народному русскому языку, языку московских просвирен, своей няни и псковских крестьян. Он ревностно собирает народные песни, поговорки, былины и сказания. Библиотека его представляет собою избранный экстракт европейской литературы. Он интересуется Парни и забывает его, он увлекается Байроном, но скоро стряхивает с себя его недолгое влияние и отворачивается от него, чтобы — и это навсегда — влюбиться в Шекспира.

Через два-три года — если бы не катастрофа — он отвернулся бы и от Вальтера

Скотта...

своего творческого труда, и в минуты отдыха, и в течение краткого сна. Привычная мысль никогда не оставляет их в покое.

Странно: оба перемежают свое творчество дерзким, безоглядным, порою скандальным весельем. Или это для них тот внешний плащ, за которым кроются великие мысли?

И у обоих можно проследить упорность и прилежность их работы по их замечательным письмам.

в мире абсолютный монарх, ибо абсолютным монархом может быть только властелин, во-первых, гениальный, а во- вторых, любящий свое государство больше жизни и всех земных утех. Аминь.

Пушкин оставил в наследство всю русскую литературу.

Память обоих загрязнена непроверенной клеветой. Участь героев.

Раздел сайта: