Волков А.А.: Творчество А. И. Куприна
Глава 3. На революционной волне.
Страница 3

* * * * *

Мы подошли к очень интересному и ответственному моменту в истории творческих исканий Куприна. Самое замечательное из его произведений закончено, увидело свет и встретило признание всей передовой России. Но автор продолжал мучиться судьбой главного героя повести и не мог расстаться с ним. В интервью корреспонденту «Петербургской газеты» Куприн заявил, что не совсем доволен повестью:

«Последние главы скомканы. Пришлось торопиться к выходу очередной книжки „Знания“ и наскоро диктовать. Я хотел, например, дать целую картину дуэли между Ромашовым и Николаевым, а вынужден был ограничиться только одним протоколом секундантов»<31>.

Позднее Куприн намеревался написать заново сцену дуэли. В недатированном письме к И. А. Бунину конца 1907 или начала 1908 года он предлагал Московскому издательству писателей «ненаписанную главу из «Поединка». В этой главе будет рассказано, «как Ромашов едет на дуэль, его мысли и чувства, и как он в последний момент, после команды „готовьсь“, безошибочно понимает, что Николаев, догадавшийся, куда ходила вчера и что делала Шурочка, убьет его»<32>.

Мы полагаем, что взыскательный мастер был явно несправедлив к своей повести, говоря о ее «скомканность». Стремительное развертывание событий, усиление внутреннего ритма заключительных сцен диктовались драматизмом содержания. Что касается сцены дуэли, она, конечно, была бы под силу писателю, умевшему так проникновенно изображать драматические ситуации. Наверное, Куприн, даже после великих русских писателей, великолепно изобразивших дуэль (вспомним Пушкина, Лермонтова), сумел бы дать какое-то новое художественное решение данной темы. Но нужна ли была такая сцена? Сухой рапорт штабс-капитана Дица, завершающий историю волнующих исканий и блужданий подпоручика Ромашова, именно в силу контраста между бездушными строками военного чинуши и трагичностью происшедшего, производит такое потрясающее впечатление, какого, наверное, не могло бы произвести самое подробное и талантливое описание.

Кажется, что не штабс-капитан Диц, а сама официальная Россия — чиновничья, казенная, бесчеловечная — вынесла свою «резолюцию» о молодой, несчастной жизни скромного офицера, стремившегося к какой-то неясной ему, но опасной для режима правде.

Беспокойство, неудовлетворенность Куприна были связаны, однако, не только с тем, что сцена, гибели (вернее, убийства) Ромашова осталась ненаписанной.

Главное не в этом. У художника был творческий замысел, которому «мешала» смерть Ромашова. Это замысел нового произведения, являющегося продолжением «Поединка», и с Ромашовым в качестве центрального героя. Назанский говорил Ромашову, что любой бродяжка живет более интересной и полной жизнью, чем армейские бурбоны. Он советовал своему «ученику» выйти на широкие просторы жизни, не бояться трудностей, не бояться нищеты. И тут же Казанский обрушивается на тунеядцев и эксплуататоров, как бы приоткрывая перед нами завесу над социальным содержанием задуманного Куприным произведения. «Кондуктор, — говорит Назанский, — если он только не совсем глуп, через год выучится прилично и не без достоинства царствовать. Но никогда откормленная, важная и тупая обезьяна, сидящая в карете, со стекляшками на жирном пузе, не поймет гордой прелести свободы, не испытает радости вдохновения, не заплачет сладкими слезами восторга, глядя, как на вербовой ветке серебрятся пушистые барашки».

Видимо, в будущем произведении Куприн хотел лагерю «сытых» противопоставить лагерь «голодных», в котором, покинув армию, окажется Ромашов. От судьбы, ожидающей его на дуэли, Ромашов мог уйти, последуй он совету Назанского, убеждающего отбросить условности, отказаться от поединка, покинуть армию. Само содержание беседы Назанского и Ромашова говорит о том, что Куприн, вероятно, размышлял и над другой концовкой повести, делающей возможным переход к новому произведению.

Однако внутренняя логика повествования и развития характеров не могла быть нарушена чутким художником. Глубокий драматизм судьбы главного героя — столь одинокого и беззащитного — требовал его гибели.

Уже после смерти Куприна стал известен характер неосуществленного замысла романа «Нищие». М. К. Куприна-Иорданская, первая жена Куприна, в своих воспоминаниях приводит следующие слова писателя: «Я... не могу оторваться от Ромашова... Я вижу, как, выздоровев после тяжелой раны, он уходит в запас, вижу, как на станции Проскурово его провожают только двое его однополчан — Бек-Агамалов и Веткин. Он садится в поезд и, полный надежд, едет, как ему кажется, навстречу новому, светлому будущему, и вот он в Киеве. Начинаются дни безработицы, скитаний, свирепой нужды, смены профессий, временами прямо нищенства — писем к „благодетелям“ и „меценатам“ с просьбой о помощи. А теперь Ромашов — мой двойник — убит, а писать „Нищих“ без него не могу»<33>.

В 1908 году Куприн так определил идейно-художественную концепцию «Нищих»:

«Основной замысел романа показать потерю красоты и свободы чистых и непосредственных переживаний в будничной мещанской узкой борьбе за существование»<34>.

Все, что связано с замыслом романа «Нищие», представляет большой интерес потому, что имеет непосредственное отношение к проблеме центрального героя всего творчества Куприна. Писатель не видел для своего героя иного пути, кроме скитальческого. Герой, судя по всему, оставался неприкаянным — и в житейски бытовом и в идейном плане. Иными словами, писатель не мог двинуться далее выводов, сделанных в «Поединке».

Правда, Куприн говорит о своем намерении протестовать в романе против «нищеты и трусости человеческого духа, спеленутого обязательствами, условностями и преданием»<35>

История замысла свидетельствовала о том, что Куприн собирался показать в современной ему действительности только мрачное, трагическое. А это вступало в противоречие с оптимистической устремленностью его творчества и — самое главное — с настроениями народной массы, революционный порыв которой не мог быть задушен никакими усилиями реакции.

В своих поисках героя создатель «Поединка» пришел к такому рубежу, который ему трудно было перешагнуть. В жизни уже сформировался тип правдоискателя бойца, коллективиста, но писатель не мог расстаться с типом правдоискателя страдальца, одинокого отщепенца. Для Куприна, таким образом, возникала серьезная опасность отставания от жизни. Об этом, как свидетельствует М. Куприна-Иорданская, в высшей степени справедливо и проницательно сказал ему однажды Горький:

«Да что это такое! Что вы все оплакиваете своего Ромашова! Умно он сделал, что на конец догадался умереть и развязать вам руки. Скажите, что бы он делал в вашем романе, зачем бы там существовал этот ни к чему не способный, кроме нытья, интеллигент, по-видимому, духовный наследник Надсона на тему „Брат мой, страдающий брат...“ Неужели вам кажется, что главным действующим лицом большой и, как вы считаете, значительной вещи может быть сейчас подобный герой? Вы все ссылаетесь на то, что он ваш двойник, но вы-то сами, кроме смены различных профессий, вплоть до мозольного оператора и собачьего парикмахера, как вы мне очень занятно рассказывали, какую работу, какое более интересное дело могли для себя придумать? Не будь у вас таланта писателя, что бы вы предприняли? Боролись за свое существование?

Только свое?

По вашим словам, вам ближе не интеллигенты, а люди физического труда. Но вы говорили не о рабочих и людях, с ними соприкасающихся, а о людях, случайно взявшихся за физический труд. И вот стержня романа я не вижу, не вижу основной, объединяющей все его содержание идеи»<36>.

По поводу этих суждений А. М. Горького Куприн говорил тогда жене: «Он надеялся сделать из меня глашатая революции, которая целиком владела им. Но я не был проникнут боевым настроением и, по какому руслу пойдет моя дальнейшая работа, заранее предвидеть не мог»<37>.

Это признание, отражающее неясность мировоззрения Куприна, неопределенность его позиции по отношению к революционной борьбе, поможет нам многое понять в последующей литературной деятельности художника, в которой несомненные победы реалистического искусства переплетались с мучительными сомнениями, просчетами и невольными уступками чуждым влияниям.

* * * * *

Период 1905—1906 годов явился для Куприна временем наивысшего идейного и общественного взлета. В конце 1905 года, незадолго до мытарств, связанных с очерком «События в Севастополе», Куприн пишет рассказы «Штабс-капитан Рыбников» и аллегорию «Сны».

Аллегория «Сны» (декабрь 1905 г.) обобщила его размышления и переживания, связанные с первой русской революцией. Правда, и в «Снах» есть несколько строк, выражающих наивно-утопическую веру Куприна в стихийное духовное прозрение человека. Так последний из «снов» кончается следующими словами: «Чудится мне, что однажды ночью или днем, среди пожаров, насилия, крови и стонов раздастся над миром чье-то спокойное, мудрое, тяжелое слово — понятное и радостное слово. И все проснутся, вздохнут глубоко и прозреют. И сами собою опустятся взведенные ружья, от стыда покраснеют лица сытых, светом загорятся лица недоверчивых и слабых, и там, где была кровь, вырастут прекрасные цветы, из которых мы сплетем венки на могилы мучеников. Тогда вчерашний раб скажет: «Нет больше рабства». И господин скажет: «Нет в мире господина, кроме человека!» А сияющая, пробужденная земля скажет всем ласково: «Дети. Идите к сосцам моим, идите все, равные и свободные. Я изнемогаю от обилия молока». Как бы ни были наивны эти строки, прекрасен и одухотворен пафос, которым дышит каждое их слово, прекрасна глубокая вера писателя в светлое будущее человечества.

Но главная сила аллегории «Сны» не в утверждении положительных идеалов, а в отрицании зла и пороков буржуазного общества. Нигде ни ранее, ни после Куприн не достигал такого гражданского пафоса, как в этом произведении.

Поражение революции 1905 года, кровь, пытки, виселицы, возвестившие временный успех реакции, — все это представлялось Куприну страшным сновидением. Пророчество, заключающее аллегорию «Сны», является ключом к этой очень своеобразной вещи:

«Я верю: кончается сон, и идет пробуждение. Мы просыпаемся при свете огненной и кровавой зари. Но это заря не ночи, а утра. Светлеет небо над нами, утренний ветер шумит в деревьях! Бегут темные ночные призраки. Товарищи! Идет день свободы!

Вечная слава тем, кто нас будит от кровавых снов.

Вечная память страдальческим теням».

Эта глубокая вера писателя в то, что чаша страданий народа переполнена и поэтому неминуемо настанет время преображения жизни, придает «Снам» героико романтический характер, свидетельствует о влиянии на Куприна горьковской революционной романтики.

«Сны», напечатанной в газете «Одесские новости», был опубликован в журнале «Мир божий» (1906, № 1) большой рассказ Куприна «Штабс-капитан Рыбников». Весьма вероятно, что над этим рассказом Куприн работал еще до написания аллегории.

Почему писатель вслед за позорным поражением царской России в войне с Японией избрал японского офицера центральным героем своего произведения? Основной причиной этого является стремление художника найти новый, своеобразный аспект для критического изображения российской действительности. Выбранный им оригинальный сюжет оказался в этом отношении чрезвычайно эффективным, давал большие возможности для создания острых сатирических картин.

«Штабс-капитан Рыбников» — это своеобразный психологический детектив. Но даже от талантливого «классического» детектива, скажем от рассказов Эдгара По и Честертона, его отличает социально-разоблачительная направленность. Уже первые строки рассказа выдержаны в духе детектива.

«В тот день, когда ужасный разгром русского флота у острова Цусима приближался к концу и когда об этом кровавом торжестве японцев проносились по Европе лишь первые, тревожные, глухие вести, — в этот самый день штабскапитан Рыбников, живший в безымянном переулке на Песках, получил следующую телеграмму из Иркутска:

„Вышлите немедленно листы следите за больным уплатите расходы“.

— на два из Петербурга, и чтобы поэтому она не беспокоилась его отсутствием. Затем он оделся, вышел из дому и больше уж никогда туда не возвращался».

Исчезает штабс-капитан, а его квартирную хозяйку вскоре вызывают в полицию, где сквернословящий жандармский ротмистр допрашивает ее о пропавшем жильце. Писатель лишь использует некоторые особенности детективного жанра для того, чтобы углубить социальное обличение прогнившего режима. Только в самом конце рассказа происходят драматически-напряженные события, как бы «оправдывающие» острое, «детективное» начало.

В литературе, носящей неуклюжее название «приключенческой», нередко изображается разведчик, действующий во враждебном стане. Рисуется человек, безупречно исполняющий взятую на себя роль. Тут есть все: совершенное знание чужого языка, обычаев, манер, обстановки, мельчайших деталей, которые призваны укрепить его положение. Если, скажем, русский разведчик «изображает» в тылу врага немца, то «создается» именно тип немца, а не русского, играющего роль немца. О том, что герой произведения — русский разведчик, читатель узнает лишь тогда, когда разведчик остается «наедине» со своими мыслями или встречается с друзьями и коллегами. В таких случаях «русский» и «немец» существуют раздельно, и поэтому так художественно примитивны и беспомощны многие образцы «приключенческого» жанра.

Куприн, создавая психологический детектив, пошел по линии наибольшего сопротивления. Увлекательность его рассказа в необычайно живописном двуплановом образе Рыбникова, в психологической «дуэли», происходящей между ним и журналистом Щавинским, в трагедийной развязке, наступающей при весьма необычайных обстоятельствах. Куприн был далек от мысли восхвалять дух самурайства. Он стремился дать объективное изображение умного и волевого врага. Здесь тоже полезный урок для многих наших писателей, работающих в жанре «приключенческой» литературы, где нередко враги изображены совершенно глупыми и ничтожными.

Двуплановость образа Рыбникова состоит в том, что в нем затейливо переплетаются и вместе с тем критически противопоставляются друг другу тупой царский офицер и очень умный, образованный и волевой враг. Представим себе на сцене талантливого и умного актера, который играет роль глупца и невежды, но в отдельные мгновения выходит из роли и предстает перед публикой в своем истинном обличье интересного и умного человека. Таков штабс-капитан Рыбников.

разведчик, продумана им до мельчайших деталей, умение ее носить — результат долгих и упорных занятий, ежедневной тренировки. Но иногда он выходит из роли. Правда, его просчеты незначительные и могут быть замечены лишь очень зорким наблюдателем. Все это с большим мастерством показанописателем.

Возьмем такую деталь: Рыбников на каждом шагу сыплет русскими поговорками. Употребляет он эти поговорки обычно к месту, но не всегда и не везде там, где бы пословицу привел русский человек. Ему, нерусскому человеку, недоступно в этом чувство меры. Вот он в одном из учреждений жалуется на свою судьбу:

«Пожалуйста... не одолжите ли папиросочку? Смерть покурить хочется, а папирос купить неначто. Яконаг, якоблаг... Бедность, как говорится, непорок, но большое свинство».

Все здесь слишком густо и не в характере русского человека, если это даже тип заискивающего просителя, человека опустившегося. Просьба начинается с удачно использованного идиоматического выражения «Смерть покурить хочется...» А затем следуют сразу две «крылатые фразы», сочетание которых вряд ли характерно для языка русского человека. И в некоторых других случаях Рыбников допускает такие же языковые излишества. Нередко и в его манерах, интонациях мелькают подозрительные нюансы. Вот Рыбников знакомится с Щавинским: «Хемм!.. Штабс-капитан Рыбников. Очень приятно. Вы тоже писатель? Очень, очень приятно. Уважаю пишущую братию. Печать — шестая великая держава. Что? Неправда?» Эти отрывистые, льстивые фразы сопровождаются столь же льстивыми, подобострастными, быстрыми жестами. «... Он осклаблялся, щелкал каблуками, крепко тряс руку Щавинского и все время как-то особенно смешно кланялся, быстро сгибая и выпрямляя верхнюю часть тела».

В этих смешных поклонах, в манере улыбаться есть утрировка, есть нечто чужое, необычное, странное.

Вначале Рыбников собирает необходимые ему сведения с непостижимой легкостью. Он просто дурачит людей в тех разнообразных и многочисленных учреждениях, куда он является со своими «бестолковыми жалобами и претензиями». Главный штаб, полицейские участки, комендантское управление, управление казачьих войск и многие другие присутственные места — арена деятельности японского разведчика. Он как бы балансирует на канате, натянутом через пропасть, и никогда не срывается. Он ведет крайне рискованную «игру» и постоянно «обыгрывает» тупых чиновников. Именно в подобном противопоставлении опасной «игры» Рыбникова тупоумию царских чинуш и выступает сатирическое обличение гнилого режима. Писатель всячески усиливает это противопоставление:

«Когда он наконец уходил, то оставлял по себе вместе с чувством облегчения какое-то смутное тяжелое и тревожное сожаление. Нередко чистенькие, выхоленные штабные офицеры говорили о нем с благородной горечью:

— И это русские офицеры! Посмотрите на этот тип. Ну, разве не ясно, почему мы проигрываем сражение за сражением? Тупость, бестолковость, полное отсутствие чувства собственного достоинства... Бедная Россия!..»

Прием сатирического заострения здесь довольно сложен и многолинеен. Японец создает в общем типический образ, гротескно показывающий черты определенной и широкой прослойки офицерской касты. Вместе с тем японец, как мы уже отметили, не может полностью «войти в образ». Но благодушие, самоуспокоенность «чистеньких» офицеров и чиновников таково, что они и не помышляют о возможной деятельности вражеских лазутчиков, не приглядываются к некоторым странностям в характере «штабс-капитана».

«штабс-капитан». То, чего не понимают «чистенькие» офицеры и чиновники, довольно быстро становится ясным (хотя и не до конца) журналисту Щавинскому, которого писатель изображает как тонкого и умного психолога, «собирателя человеческих документов», «коллекционера редких и странных проявлений человеческого духа». Однако в ходе психологического поединка между японским разведчиком и Щавинским ни на миг не теряется сатирически-разоблачительная линия. В то же время автора интересует драматизм этого поединка, сила и целостность духа, проявленные врагом и делающие по контрасту особенно разительными пассивность, разболтанность царских чинуш, мещан в мундирах и в партикулярном платье.

Острота сюжета определяется здесь в огромной степени тем, что разведчик наткнулся на очень наблюдательного человека, способного подметить малейшую деталь в его словах и поступках. «Рыбников быстро бросил взгляд на Кодлубцева (репортер — А. В. ляжкам.

— Ничего не поделаешь — божья воля. Недаром говорится в пословице: нашла коса на камень. Что? Неверно?»

— это от самурайского «нутра». И каждый раз он немедленно приглушает демаскирующее его проявление духа и «усиливает» манеры армейского бурбона. Но есть и другое, обозначающее японца и ничуть не выходящее за рамки разыгрываемой им роли «русского». Это критика японским разведчиком развала в царской армии и противопоставление этому развалу порядка и дисциплины в японской армии.

Ругает он русскую армию и хвалит японскую как будто из побуждений этакого русака-патриота. Со стороны японского разведчика это чрезвычайно смелый ход, укрепляющий его позиции. Но когда Рыбников говорит о русских, то в его критике чуть-чуть не хватает горечи, а когда он хвалит японцев, то в этой похвале чуть больше восхищения, чем это было бы у русского человека. «Мы все авось, да кое-как, да как-нибудь — тяп да ляп. К местности не умеем применяться, снаряды не подходят к калибрам орудий, люди на позициях по четверо суток не едят. А японцы, черт бы их побрал, работают, как машины. Макаки, а на их стороне цивилизация, черт бы их брал! Что? Не верно я говорю?». Вот он «сокрушается» о поражении русского флота, а в его «рыжих звериных глазах фельетонист увидел пламя непримиримой, нечеловеческой ненависти». Журналист начинает восхвалять мужество японского народа, его презрение к врагам и смерти. Рыбников, как будто бы и не слушавший его, прерывает этот гимн японскому оружию и мужеству ничего не значащим вопросом и скучающе зевает. Но Щавинский, увлекшись собственным красноречием, достигает такого патетического накала, что японец при заключительных словах Щавинского: «Это делали самураи» — невыдерживает.

— Самураи! — повторил Рыбников глухо.

В горле у него что-то точно оборвалось и захлестнулось. Щавинский быстро оглядел его в профиль. Неожиданное, невиданное до сих пор выражение нежной мягкости легло вокруг рта и на дрогнувшем подбородке штабс-капитана, и глаза его засияли тем теплым, дрожащим светом, который светится сквозь внезапные непроливающиеся слезы. Но он тотчас же справился с собой, на секунду зажмурился, потом повернул к Щавинскому простодушное, бессмысленное лицо и вдруг выругался скверным, длинным русским ругательством». В ходе психологической «дуэли» нападает Щавинский, японский разведчик лишь защищается.

Эта «дуэль» начинается с прямого и неожиданного выпада Щавинского: «Не бойтесь, я вас не выдам. Вы такой же Рыбников, как я Вандербильт. Вы офицер японского генерального штаба, думаю, не меньше, чем в чине полковника, и теперь — военный агент в России...» Сущность этой «дуэли», затеянной фельетонистом, чисто психологическая. Исследование, которое производит Щавинский, направляется «острым любопытством» и «почтительным ужасом» перед дерзновенной отвагой одинокого шпиона. Именно это притягивает Щавинского к Рыбникову. Журналист не только не задается целью разоблачить японского разведчика, но и пытается всякий раз внушить ему, что не выдаст его. Такая, казалось бы, антипатриотическая позиция, занятая Щавинским, определила приемы его словесной дуэли с Рыбниковым и одновременно выражала отношение к преступной войне самого Куприна.

рода, начиная от высших царских сановников и до мелких барышников, всю бездарность руководящих лиц, антинародный характер режима.

Хотя и не все идеально в шпионской подготовке Рыбникова, хотя он допускает незначительные промахи, идущие в основном от общей усталости и постоянного напряжения, он все же одерживает верх над Щавинским. Журналисту так и не удается разоблачить японца. Гибнет же японский разведчик случайно и нелепо.

Психологическая дуэль со Щавинским заставляла предполагать в Рыбникове какие-то огромные резервы духа, натуру исключительную не только по мужеству, но и по всему восприятию жизни. Куприн хотел в конце рассказа осветить характер японца с совершенно новой стороны, как бы «очеловечить» его. Для этого нужно было показать его в общении с женщиной. И хотя «героиней» в данном случае выступает проститутка, в этой сцене мы не найдем и тени скабрезности или грубого натурализма. Мы видим смертельно одинокого и душевно усталого человека, которому захотелось хоть немного отдохнуть от мучительной роли, захотелось хотя бы некоторой иллюзии покоя и счастья.

«Оттого, что окно было заперто ставнями, а лампа едва горела, в комнате было темно. Ее лицо, лежавшее совсем близко от его головы, причудливо и изменчиво выделялось на смутной белизне подушки. Оно уже стало непохоже на прежнее лицо, простое и красивое, круглое русское сероглазое лицо,— теперь оно сделалось точно худее и, ежеминутно и странно меняя выражение, казалось нежным, милым, загадочным и напоминало Рыбникову чье-то бесконечно знакомое, давнолюбимое, обаятельное, прекрасное лицо.

— Как ты хороша! — шептал он.— Я люблю тебя... я тебя люблю...

».

И она смутно понимает, что этот маленький пожилой человек не имеет ничего общего с ее обычными «гостями», лица которых для нее «давно слились в одно омерзительное, но неизбежное... лицо». В Рыбникове она ощущает «странное, волнующее очарование».

Сцена поимки штабс-капитана Рыбникова полна трагической простоты:

«Штабс-капитан несопротивлялся. Глаза его горели непримиримой ненавистью, но он был смертельно бледен, и розовая пена пузырьками выступала на краях его губ.

— Не давите меня, — сказал он шепотом, — я сломал себе ногу».

«Штабс-капитан Рыбников», хотя в нем на первый план выдвинута психологическая проблема, содержит большой социальный материал и до сих пор сохраняет познавательное значение. По драматизму и психологической тонкости он может быть причислен к классическим образцам остросюжетного жанра.

Сатирическая сила, с которой Куприн описывал военно-чиновничью среду царской России, виновную в позорном провале на Дальнем Востоке, придавала рассказу большую общественную актуальность.

Ненависть Куприна к господствующим реакционным устоям жизни, против которых поднялась вся демократическая молодая Россия, заставляла его открывать все новые и новые плацдармы, где велась ожесточенная борьба с реакцией.

* * * * *

«Река жизни» (1906). Проблема раскрепощения человеческой личности рассматривается здесь в нравственно-психологическом аспекте, в аспекте борьбы против всего раболепного, низменного, что навязано душе человека эксплуататорским строем.

— с трагическим. В рассказе нет «главного героя», нет и отчетливого сюжета, — здесь просто взят кусок повседневной жизни с ее мелкими и возвышенными страстями, со случайным соприкосновением разнообразных человеческих судеб.

Действие (если можно в данном случае говорить, о действии) происходит в гостинице третьего разряда. Со свойственной Куприну фламандской живописностью изображены хозяйка гостиницы Анна Фридриховна, ее дети, ее возлюбленный — поручик запаса Валерьян Иванович Чижевич. Маленький мещанский мирок, маленькое, неподвижное царство пошлости. Кажется, что это герои из «Киевских типов». Но только рисунок художника стал точнее и уверенней, краски разнообразней, его отношение к мещанству — более едким, сатирическим. В мирке Анны Фридриховны и Чижевича ничего не происходит, один день похож на другой, и все дни наполнены мелкими дрязгами, гаденькими ссорами и не менее гаденькими, сентиментальными примирениями, заманиванием постояльцев и выколачиванием из них денег и т. п.

В один прекрасный день здесь появляется студент с «болезненно-нежным лицом». Студент запирается в отведенном ему номере, в котором перед его приходом нежничали Анна Фридриховна и поручик Чижевич, и пишет большое письмо друзьям. Это предсмертное письмо. В нем студент рассказывает, что он проявил позорное малодушие на допросе у жандармского полковника и после этого решил покончить с собой. Уходя из жизни, он посылает проклятие общественному укладу, который вытравляет душу в маленьком, простом человеке, приучает его трепетать перед сильными мира сего.

«... Повеяло новыми, молодыми словами, буйными мечтами, свободными, пламенными мыслями. Мой ум с жадностью развернулся им навстречу, но моя душа была уже навеки опустошена, мертва и опозорена. Низкая неврастеничная боязливость впилась в нее, как клещ в собачье ухо: оторвешь его, останется головка, и он опять вырастет в целое гнусное насекомое. Не я один погиб от этой моральной заразы... Будь же проклято это подлое время молчания и нищенства, это благоденственное и мирное житие под безмолвной сенью благочестивой реакции! Потому что тихое оподление души человеческой ужаснее всех баррикад и расстрелов в мире».

Студент потерял веру в себя, но не потерял веру в человечество. Он не сомневается в том, что «река жизни» рано или поздно «снесет все твердыни, оковавшие свободу духа. И где была раньше отмель пошлости — там сделается величайшая глубина героизма».

«Теперь в газету из-за него попадешь», — говорит Анна Фридриховна. Около точный надзиратель, на редкость колоритно обрисованный Куприным, бранит студентов, которые «учиться не хочут, красные флаги какие-то выбрасывают, стреляются». Труп самоубийцы унесен, Анна Фридриховна поит около точного и поручика Чижевича водкой, потом вытаскивает музыкальный ящик «Монопан», и все весело танцуют польку. «А то, что было прежде студентом, уже лежит в холодном подвале анатомического театра...»

Рассказ вызывает очень сложное настроение. Он проникнут презрением к мещанам, к подлому и преступному строю. Очень сильно звучат слова о «реке жизни», которая смоет все, что сковывает дух человеческий. И вместе с тем есть в рассказе какая-то грустная ирония над жизнью, какая-то пессимистическая нотка. Ведь «река жизни», изображенная автором и давшая название рассказу,— это совсем не то, о чем писал в своем предсмертном письме студент. В рассказе возникает противопоставление мечты и действительности — действительности, в которой так прочно укоренились Анны Фридриховны, Чижевичи. И самый эпизод со студентом — не является ли он лишь трагической интермедией в бесконечном фарсе повседневной жизни? Все так перемешано в «реке жизни» — гнусное и высокое, смешное и печальное... Но гнусного и смешного больше, и это, по-видимому, надолго, может быть навсегда. Такова «река жизни».

Этот скептический, созерцательно-грустный подтекст очень трудно определить, но он ощущается в рассказе и, как нам кажется, предвещает мотивы, которые позднее более отчетливо зазвучат в некоторых произведениях Куприна. Рассказ «Река жизни» заставляет особенно остро ощутить известную ограниченность гуманизма талантливого художника. Если в понимании Горького человек — борец с общественным злом, созидатель своего счастья, организатор жизни, видящий конкретные и реальные пути борьбы, которую он ведет, то герой Куприна — протестант-одиночка, бьющийся в неразрешимых противоречиях, мечтающий о счастье в отдаленном будущем, но бессильный способствовать завоеванию этого счастья.

Куприн не видит точек соприкосновения между мрачным настоящим и светлым будущим. Поэтому он так туманно представляет себе человека грядущих времен. В рассказе «Тост» (1906) Куприн переносится в «двухсотый год новой эры», когда наши дни вспоминаются как далекое историческое прошлое. Председатель общества, собравшегося на встречу Нового года, обращаясь к людям, не знавшим социальных страданий, провозглашает тост за «далеких мучеников», людей XX столетия, отрекшихся «от всех радостей жизни». «Вот гляжу я на вас — гордые, смелые, ровные, веселые, — и горячей любовью зажигается моя душа! Ничем не стеснен наш ум, и нет преград нашим желаниям. Не знаем мы ни подчинения, нивласти, низависти, нивражды, нинасилия, ниобмана».

Подобно Горькому, Куприн провозглашает хвалу Человеку с большой буквы:

«Слава единственному богу на земле — Человеку. Воздадим хвалу всем радостям его тела и воздадим торжественное, великое поклонение его бессмертному уму!»

Эти строки навеяны горьковской поэмой «Человек».

Но у Горького — философская поэма, в которой даны предельно обобщенные образы. Куприн же пытается изобразить конкретного человека грядущих дней; однако изображение получилось абстрактным, и вся картина будущего устройства жизни кажется слишком благостной, спокойной, как будто у людей не будет творческих исканий, трудностей, личных горестей. В рисуемой Куприным идиллии есть что-то скучное. И, видимо, не случайно автор заставляет в конце рассказа возлюбленную оратора заплакать из-за того, что она не может перенестись в минувшее...

Приветствуя революцию, Куприн сочувствовал ее Героям и ненавидел ее палачей, ненавидел предателей. Ненависть Куприна к предательству нашла выражение в небольшой поэтической легенде «Демир-Кая» (1906).

Главарь шайки разбойников Демир-Кая, глубоко раскаявшись в совершенных преступлениях, ведет праведную жизнь, надеясь на прощение своих тяжких грехов. Но однажды, не сумев снести оскорбления, он убивает путника, проезжавшего мимо его дома. Он горько сокрушается, а умирающий путник ему говорит: «Не ты убил меня, а рука аллаха. Слушай, паша нашего вилайета — жестокий, алчный, несправедливый человек. Мои друзья затеяли против него заговор. Но я прельстился богатой денежной наградой. Я хотел их выдать. И вот, когда я торопился с моим доносом, меня остановил камень, брошенный тобой».

«Тогда упал Демир-Кая и радостно заплакал. Ибо он понял, что великий и всемилостивый аллах в неизреченной премудрости своей простил ему девяносто девять загубленных жизней за смерть предателя».

Для этого периода творчества Куприна характерно также его стихотворение в прозе «Искусство».

«У одного гениального скульптора спросили:

— Как согласовать искусство с революцией?

Он отдернул занавеску исказал:

— Смотрите.

И показал им мраморную фигуру, которая представляла раба, разрывающего оковы страшным усилием мышц всего тела. И один из глядевших сказал:

— Как это прекрасно!

Другой сказал:

— Как это правдиво!

— О, я теперь понимаю радость борьбы!»

Таким образом, Куприн в то время считал, что искусство должно не только отражать жизнь, но и призывать к революционной борьбе.

Притча «Искусство» явилась ответом Куприна на анкету газеты «Свобода и жизнь» об отношении искусства к революции. Написана она была в конце 1906 года, когда первая русская революция уже потерпела поражение. Если рассматривать это эстетическое заявление Куприна изолированно, то оно нисколько не расходится со взглядами Горького, утверждающего, что прекрасное и доброе можно завоевать только в борьбе. Но, как мы убедились, между гуманистическими идеалами Куприна и его пониманием конкретных путей к осуществлению этих идеалов был разрыв. «Борьбу» Куприн понимал по-своему. Во взглядах Куприна на жизнь причудливо слились идеи, заимствованные у философии идеалистов, с увлечением освободительным движением. Далекий от понимания закономерностей исторического развития человечества, он уповает на стихийную «организацию» сил социального и научного прогресса. Он пишет: «... самая упрямая, консервативная и тупая из всех стран — Германия — наконец решилась расстаться со своей давно устаревшей и смешной национальной самобытностью и, при ликовании всей земли, радостно примкнула к всемирному анархическому союзу свободных людей» (рассказ «Тост»). Это событие «произошло» в 2706 году.

Что и говорить, срок долгий, свидетельствующий о том, что Куприн не понял значения огромных социальных сдвигов, происходящих в России, куда переместился центр тяжести революционной борьбы в Европе. Государства, культурные, национальные и прочие различия должны, по Куприну, упраздниться в процессе какого-то анархического «самоустройства». А сама борьба за благодетельное «самоустройство» человечества ведется героями-одиночками, выходящими из толпы покорных, трусливых рабов...

предвидел новую эру колоссальных научных открытий. Он воспевал труд как творчество, как наслаждение. Вслед за Горьким он воздал хвалу Человеку с большой буквы, прекрасному душой и телом, не знающему ни зависти, ни вражды, ни насилия, ни обмана. Единственным властителем мира Куприн провозглашает человеческий гений, могучую силу знания. Произведения Куприна, созданные им в конце XIX — начале XX века, способствовали пробуждению революционного сознания народных масс.

Примечания

<31> «Петербургская газета», 4 августа 1905 г., № 203.

<32> «Александр Иванович Куприн». М.—Л., Издательство Академии наук СССР, 1956, стр. 137.

<33> М. Куприна-Иорданская. Годы молодости. Воспоминания о А. И. Куприне. М., «Советский писатель», 1960, стр. 205.

<34> «Новая Русь», 1908, № 4.

<35>

<36> М. Куприна-Иорданская. Годы молодости. Воспоминания о А. И. Куприне, стр. 206.

<37>

Разделы сайта: