Фигурнова О.: Четвертая жизнь Куприна

Четвертая жизнь Куприна

«Все мы переживаем теперь четвертую жизнь. Первая протекала когда-то в России широко и беспечно, вторая, тревожная и глухая, — пришла с первых дней войны, третья — жалкое подобие жизни, которую мы влачили при большевиках, четвертая — эмигрантские серые дни…» — писал в декабре 1924 года Саша Черный, подводя грустный итог шести годам, типичным для большинства русских, оказавшихся после 1917 года далеко на чужбине[1]. В том же 1924 году исполнялось тридцать пять лет творческой деятельности одного из самых знаменитых прозаиков предреволюционных десятилетий — Александра Ивановича Куприна.

В конце октября 1919 года Куприн в обозе разбитой Северо-Западной армии покинул Россию. 31 мая 1937 года в скором поезде «Париж-Москва» он вернулся на родину, которая к тому времени стала называться Советским Союзом. В этом промежутке спрессованы семнадцать с лишним лет скитаний: Эстония, Финляндия, Франция. «Считая моими последовательными этапами Гатчину, Ямбург, Нарву, Ревель, я твердо убедился, что чем глубже тыл, тем жить в нем оскорбительнее, тяжелее, гаже, непереноснее», — писал Куприн в мае 1921 года своему эстонскому корреспонденту В. Е. Гущику[2].

Среди причин, побудивших Куприна оставить Гатчину и примкнуть к отступающей Северо-Западной армии Юденича, следует выделить две «роковые», пренебрежение коими, по мнению писателя, ставило под угрозу его собственную жизнь и жизнь его семьи. В 1920 году редактор гельсингфорской газеты «Новая русская жизнь» Ю. А. Григорков, повествуя (возможно, со слов самого Куприна) о последних гатчинских неделях писателя, как прямую речь приводит следующие слова Куприна: «На допросе ему был задан вопрос: признает ли он советскую власть. — Признаю, — ответил писатель, — как же можно ее не признавать. А вот если вы меня спросите, уважаю ли я ее, то это другое дело. — Ответ этот так не понравился большевикам, что они, как говорят, собирались его расстрелять»[3]. К этому свидетельству Григоркова необходимо прибавить и сохранившийся в «семейной хронике» Куприных эпизод, позже описанный самим Куприным в «Куполе Св. Исаакия Далматского» и включенный его дочерью Ксенией в книгу воспоминаний: «Вскоре (лето 1919 года. — О. Ф.) отец натолкнулся на человеческую подлость. Некий провокатор стал уверять отца, что тот якобы внесен в список расстрела… Отец не только безоговорочно поверил, не проверив, этому, но и долго еще продолжал верить, и я не раз слышала от него впоследствии, что возврат на родину будет ему стоить жизни»[4].

В последних числах октября А. И. Куприн как офицер запаса и официальный редактор армейской газеты «Приневский край» (орган генерала Юденича) покидает Гатчину. Прифронтовые районы, Ямбург и Нарву вплоть до Ревеля он прошел, не расставаясь с допотопным печатным станком, служившим ему весь девятнадцатидневный период военного корреспондентства. «Этого верблюда мы таскали с собою… Разбирали и собирали. Главный его недостаток был в медлительности работы. Вертеть колеса, да еще дважды в день — занятие нелегкое» («Три года»). Оказавшись с откатившейся волной Северо-Западной армии в начале ноября 1919 года в Ревеле, Куприн около месяца был вынужден ждать финской визы. В это время его публикации появляются на страницах местной русской газеты «Свобода России». Гельсингфорский период жизни Куприна (конец ноября 1919 — июнь 1920 г.) — начало его плодотворной деятельности как крупнейшего писателя-публициста русского зарубежья. Здесь за шесть месяцев Куприным было написано свыше семидесяти злободневных публицистических очерков и статей! Ведущая газета русской эмиграции в Финляндии «Новая русская жизнь» раскинулась почти по-походному. «Она, — как позднее вспоминал писатель, — вся помещалась в двух чуланчиках: и наборная, и типография, и корректорская, и редакция» («Три года»). В 1920 году в Гельсингфорсе в издательстве «Библион» выходит первый «эмигрантский» сборник рассказов Куприна «Звезда Соломона». Казалось бы, все шло к тому, что финская земля станет прочным прибежищем писателя. Но в том же 1920 году неожиданно рушатся все его планы относительно жизни и работы в непосредственной близи от «колючей проволоки». «Не моя воля, что сама судьба наполняет ветром паруса нашего корабля и гонит его в Европу. Газета скоро кончится. Финский паспорт у меня до 1 июня, а после этого срока будут позволять жить лишь гомеопатическими дозами… Есть три дороги: Берлин, Париж и Прага… Но я, русский малограмотный витязь, плохо разбираю, кручу головой и чешу в затылке…» — напишет Куприн в своем последнем из Гельсингфорса письме И. Е. Репину[5]. Предложение Бунина обосноваться по-соседски в Париже определило его выбор.

26 июня в числе пассажиров парохода «Австрия» (рейс Гельсингфорс-Лондон) Куприн навсегда покидает Финляндию. Два дня пребывания писателя в Англии никаких существенных следов в жизни русских «островитян» не оставили. Но сама Англия, в частности ее политика относительно Советской России, с тех пор становится объектом пристального внимания Куприна-публициста (статьи «Неизвестный солдат», «Два путешественника», «Предел», «С душком» и др.).

4 июля 1920 года Куприн с семьей приехал на постоянное жительство в Париж. С конца июля его первые публицистические статьи начинают появляться на страницах бурцевской газеты «Общее дело». «В нем („Общем деле“. — О. Ф.), — скажет Куприн в 1926 году, в период временного прекращения издания, — до самого конца остались лишь настоящие журналисты. Бездарные словоблуды и полуграмотные ловкачи убежали, как крысы с корабля, при первых же неблагоприятных признаках» («Три года»). Вопреки свидетельству дочери писателя, что «Куприн всегда плохо разбирался в политике, был в ней наивным дилетантом»[6], следует сказать, что во Францию писатель приехал уже с четко сложившимися, дифференцированными политическими симпатиями и антипатиями. Его первые публикации в «Общем деле» — статья «Генерал П. Н. Врангель» и цикл очерков «Русские коммунисты» — работа зрелого публициста, человека, скорее искушенного в политике, чем новичка-дилетанта.

В 1926 году, подводя итоги своей семилетней жизни вне России, Куприн (в который раз!) на страницах «Русской газеты» четко обозначит свое политическое кредо: «печатная борьба с большевизмом, борьба прямая и открытая, без заигрывания, уверток и задних лазеек на всякий грядущий случай» («Три года»).

Среди написанного Куприным в эмиграции многое уже хорошо известно отечественному читателю — прежде всего, романы «Юнкера» (1933), «Жанета» (1934). Годы гласности открыли нам и «Купол Св. Исаакия Далматского» (1928)[7] — трагическую хронику Северо-Западной армии, летописцем которой Куприн по праву себя называл. Тем не менее за пределами этих изданий остался громадный пласт — сотни произведений писателя, которые никогда не были собраны в книги ни самим автором, ни его посмертными исследователями и публикаторами. С удивительной небрежностью отнеслась к публицистическому наследию писателя и «поздняя» эмигрантская критика. Так, в своей монографии «Русская литература в изгнании» Глеб Струве отводит публицистике Куприна всего несколько строк, ограничившись (далеко не полным) перечнем периодических изданий, в которых сотрудничал Куприн.

С первых дней эмиграции, сменив, по крылатому выражению Саши Черного, «кисть художника на шпагу публициста», Куприн впервые заявил о себе как яростный антибольшевистский публицист. Такая резкая смена жанра обусловлена совокупностью причин: активизировавшимся в период гражданской войны «политическим темпераментом» писателя, невостребованностью художественной литературы в эти годы, острым безденежьем, вызванным в том числе и низкими гонорарами новообразованных периодических изданий, сотрудником которых с 1919 года числил себя Куприн.

«Приневский край» (с 19 октября по 2 ноября 1919); «Свобода России» (ноябрь 1919); «Новая русская жизнь» (с 3 января 1920 по 18 сентября 1921); «Общее дело» (с 23 июля 1920 по 7 апреля 1922); «Русская газета» (с 12 ноября 1923 по 31 мая 1925); «Русское время» (с 12 июля 1925 по 11 ноября 1928) — эти «этапы» связаны одной прямой линией: непримиримым антибольшевистским пафосом Куприна-публициста, напряженно следящего за хроникой политической жизни в России 1919–1928 годов. «Я ежедневно вижусь с десятками людей… И каждый из них… говорит одно и то же: непременно надо, чтобы хоть какой-нибудь писатель, живший под безумным игом большевизма, описал ярко и беспристрастно все его кровавые гнусности, описал с холодной точностью летописца, с цифрами в руках», — писал Куприн в ноябре 1919 года («Там»). Этот постоянный читательский укор часто вынуждал его откладывать работу над крупными произведениями и браться за перо для очередного злободневного публицистического памфлета, фельетона, статьи…

«Я парового крана? Лишенная земли, она висит и плывет в воздухе, бессильная, сразу потерявшая всю красоту, со сведенными ногами, с опущенной тонкой головой… Это — я», — писал он 10 августа 1921 года своему близкому другу по Гатчине и ученику В. Е. Гущику[8].

Куприн-писатель явно не жаловал Куприна-публициста. Считая труд последнего литературной поденщиной, то есть работой черной, мучительной и неблагодарной, он за долгие годы вынужденной эмиграции все более срастался с ней, не имея ни права, ни, подчас, возможности бросить ее. Зная истинную цену этой поденной работе, Саша Черный, приветствуя Куприна в связи с 35-летием творческой деятельности, писал ему: «Когда-нибудь это зачтется Вам выше многих каллиграфически-безупречных беллетристических страниц…»[9]

Перед нами публицистика Куприна, предсказавшая наступление и семидесятилетнее торжество коммунистического «земного рая» с его траурной символикой и культом мертвого тела в центре страны. Современники, близко знавшие писателя, отмечали в нем редкий дар бессознательного провидчества, ранее связывавшегося в русской литературе с именами Пушкина, Гоголя, Достоевского. «Оправившись от большевизма, выработав в крови стойкий иммунитет, Россия уже никогда не свернет больше на путь коммунистических утопий…» («Ориентация»). Многие публицистические очерки Куприна, мыслимые им самим как «моментальная» фотография и менее всего ценимые в собственном творчестве, по мере удаления в прошлое, обретали ореол сбывшегося пророчества («Ориентация», «Их строительство», «Пророчество первое»); и в сегодняшней политической разноголосице вполне серьезно звучат следующие фразы: «Нам чтобы долой всех коммунистов… но чтобы были советы и была республика, а над ней чтобы был царь, да такой, что как по столу кулаком треснет, то чтобы у всех в мире ноги затряслись» («Разные взгляды»).

короткий срок сделали из него апологета свергнутой царской династии. И если сам Куприн считал, что кличку «монархист» он лишь приобрел, а эпитеты «черносотенец» и «мракобес» относил на счет «уличных мальчишек» левого журнализма, тем не менее, резкая смена политических симпатий Куприна очевидна. Это подтверждается и тем фактом, что ни в «Последних новостях», газете, издаваемой лидером эмигрантов-республиканцев П. Н. Милюковым, ни в «Днях», органе А. Ф. Керенского, Куприн не участвовал, более того — вел с этими изданиями ожесточенную полемику («Беженская школа», «Старый начетчик»). С 1924 года, времени провозглашения великого князя Николая Николаевича «национальным вождем», Куприн несколько лет активно поддерживал его претензии на политическое руководство русской эмиграцией. И в этой связи вполне закономерно сотрудничество Куприна в монархической газете «Русское время», генетически связанной с «Новым временем» Суворина, о сотрудничестве с которым до 1917 года у Куприна не могло быть и речи.

И все же не в текущих политических оценках главная сила Куприна. Самым значительным из собранного в этой книге являются воспоминания писателя о людях, которых он видел, и книгах, которые читал: император Александр III и Лев Толстой, Леонид Андреев и Лев Троцкий, Максим Горький и Зиновий Пешков, Гумилев и Савинков, Ленин и Колчак, Плевицкая и Арцыбашев, король Югославии Александр и шахматный король Александр Алехин…

Ностальгической нотой по ушедшей России, неповторимому московскому быту насыщены прозаические наброски Куприна: «Красное крыльцо», «Московская Пасха», «Родина», «Пасхальные колокола», «Голос оттуда», сложившиеся позднее в его знаменитый роман «Юнкера». В рассказах «Кража», «Обыск», «Допрос», тематически примыкающих к повести «Купол Св. Исаакия Далматского», писатель передает революционный быт 1918–1919 годов, общую картину которого ему так и не удалось воссоздать.

Говорить о жизни Куприна в русском зарубежье, не представляя отчетливо общего литературного пространства, в котором причудливо сплетались судьбы писателей-эмигрантов, достаточно сложно. Ведь Куприн еще с начала XX века, будучи широко известным русским писателем, знал всех, и все знали его. В эмиграции ситуация резко изменилась: все прежние литературные и личные отношения стали восприниматься под углом свершившейся в России катастрофы. Так, долгие годы приятельства Куприна с Горьким сменились в эмиграции яростной полемикой с ним и уничтожающими оценками. «Грубость таланта, в соединении с эгоистической грубостью и злостью натуры…» («Максим Горький»); «Знаменитый русский путешественник, полиглот и гастроном Максим Горький… со своим неотъемлемым безвкусием и куцым мышлением… однажды, с высоты птичьего полета, покрыл черным словом Нью-Йорк и Америку… проездом через Францию грубо обложил и эту страну… не упустил случая обгадить и свою безответную, несчастную Родину» («Рубец»). Покойный Леонид Андреев, дружба с которым была прервана в результате грубой стычки, вспыхнувшей из-за болезненной ревности Куприна, превращается под пером писателя в отвергнутого пророка — глашатая «белой идеи», вмещающего в себя «ум, душу и сердце России» («Памяти Леонида Андреева. „Спасите наши души!“»). Автор скандальных эротических бестселлеров, а впоследствии идеолог эмигрантской непримиримости и антибольшевистского активизма Арцыбашев становится для Куприна одним из святых «белого пантеона». «Брать с него пример стойкости я считаю необходимым и для себя, и для очень многих» («Роковой конь»); «Его прямая и мужественная любовь к родине сделали из него одного из самых непримиримых, самых страстных, самых смелых врагов большевизма» («Венок на могилу М. П. Арцыбашева»).

Особняком в жизни Куприна всегда стояли два его знаменитых соотечественника, два Ивана — Иван Алексеевич Бунин и Иван Сергеевич Шмелев. Духовно и политически достаточно близкие друг другу, эти писатели в первые годы эмиграции были связаны тесными дружескими отношениями. Трещина образовалась, когда обнаружилось, что в 1922 году все трое включены в жесткую борьбу за присуждение Нобелевской премии. Трагически воспринял поведение друзей-литераторов будущий Нобелевский лауреат болезненно-самолюбивый Бунин. Удивительно, но первую весть, полученную Буниным о присуждении ему Нобелевской премии, судьба странным образом соединила с именем Куприна. О том, что он «выиграл» лауреатство, Бунин узнает 9 ноября 1933 года в синема на просмотре «веселой глупости под названием „Бэби“», где главную роль «играла хорошенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича»[10]— объятия и шутливые прозвища — были как будто сохранены. Об этом свидетельствует эпизод встречи писателей в редакции газеты «Возрождение»:

«Бунин: Милый, я не виноват. Прости. Счастье… Почему я, а не ты? Я уже и иностранцам говорил — есть достойнейший…

Куприн: Я за тебя рад… Конечно, у всех праздник, а мне не то дорого, что праздник, а что мой Вася — именинник» (излюбленными прозвищами писателей были «Вася» и «Сережа»)[11].

«баловня судьбы», который, по мнению Куприна, ничуть не превосходил его талантом. Раздражение, охватившее Куприна, вылилось в резкую, без полутонов, эпиграмму, сохранившуюся в архиве писателя:

К ПОЭТУ

На Ив. Ал. Б<унина>

Поэт, наивен твой обман.
К чему тебе прикидываться Фетом.
Да кстати и дурак при этом.[12]

Тем же скрытым чувством обиды на Бунина пропитана и написанная в «нобелевские дни» юбилейная статья о другом Иване — Шмелеве, которого, не щадя болезненного самолюбия Бунина, Куприн намеренно называет «последним и единственным русским писателем, у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка» («Иван Сергеевич Шмелев»).

Еще в середине 1920-х годов в эмиграции за Куприным прочно сохранялся авторитет писателя «первого ряда», его статус «мэтра» классической русской словесности был непоколебим. Литературная активность Куприна подтверждалась также его сотрудничеством во многих периодических изданиях. С 1920 по 1929 год в русском зарубежье выходят пять его авторских сборников. О широкой популярности фигуры Куприна в среде русской эмиграции говорит и тот факт, что на адрес писателя, отмечавшего в июне 1924 года 35-летие творческой деятельности, поступило свыше 500 (!) поздравлений. Его приветствовали: правление русских журналистов, Литературно-артистическое общество, Клуб русских писателей, офицеры Талабского полка, правление общества библиотеки им. И. С. Тургенева, правление Русского университета, Русская Академическая группа и многие другие общества и организации. П. Пильский, характеризуя парижский период жизни Куприна, с большой долей объективности писал: «Жить было можно. Куприн… писал, работал во многих газетах… Словом, нужды не было. Но все постепенно съеживалось и угасало, закрывались издательства, суживалось поле деятельности, были отменены многие субсидии, и в последнее время Куприн получал ежемесячное пособие только от французского Министерства иностранных дел… Но эти суммы не обеспечивали. Пришлось сначала сжиматься, потом нуждаться, наконец, почти голодать… Болезни довершили все»[13].

«Для французов мы — папуасская литература, курьез. Но курьез уже приелся…»[14] предложение Голливуда приспособить для кинематографа свою некогда скандально известную «Яму». Предприимчивые кинодельцы, предложив символический гонорар за сценарий, решили попробовать и самого писателя на роль… старого пьяницы. Нужно ли говорить, что больше попыток экранизации своих произведений Куприн не делал. Но и другие его «коммерческие» начинания — переплетная мастерская, книжный и писчебумажный магазинчик, русская библиотека — просуществовали недолго. «Кляну себя, что про запас не изучил ни одного прикладного искусства, или хоть ремесла. Не кормит паршивая беллетристика…» Проекты прогорали, не хватало денег на крохотную квартирку из двух комнат. Вставал вопрос о дальнейшем физическом выживании. Вопреки его собственным словам 1926 года: «…я сам перед своей совестью принял присягу, которой не изменю До конца дней моих ни ради лести, ни корысти, ни благ земных, ни родства, ни соблазна умереть на родине» («Не по месту»), — постепенно крепло решение об отъезде в Россию, ставшую советской. Весной 1937 года это решение было принято. В том, что оно не было скоропалительным или подчиненным чужой воле, убеждают следующие слова Куприна: «…если бы в России меня оставили в покое, на какой угодно едальной категории, то я со своей стороны обещал бы не делать никакой политики и „не наводить мораль“».

В начале 1930-х годов Куприн, несмотря на прогрессирующую болезнь, пытается вернуться к литературной работе. Хранящиеся в архиве писателя (РГАЛИ) «попытки» мемуарной прозы («Прошлое. Рассказы о том, что я видел, слышал и чувствовал в течение моей пестрой жизни»; «Воспоминания. О журналистах и писателях»), выведенные его изменившимся беспомощно-дрожащим почерком и умещающиеся на одной-двух страничках бумаги, свидетельствуют о том, что Куприн в свои последние парижские годы работал над новой книгой портретов и воспоминаний. Возможно, в нее вошли бы и фрагменты из мемуарных очерков, столь щедро рассыпанных и «забытых» им на страницах эмигрантской прессы, но сил для завершения этой работы у писателя уже не оставалось. Ценным документом, свидетельствующим о катастрофическом состоянии здоровья Куприна в середине 1930-х годов (серьезное нарушение мозгового кровообращения, повлекшее за собой ухудшение двигательной способности и резкую потерю зрения), являются сохранившиеся в пересказе Пильского воспоминания И. С. Шмелева, которого Куприны посетили в 1936 году:

«Был подан чай, шел не очень веселый разговор, но ничего: Куприн сидел, слушал, что-то отвечал… Но вдруг Куприн побледнел. Голова его склонилась на грудь. На лбу выступили крупные капли пота. Шмелев и Елизавета Морицовна (жена Куприна. — О. Ф.) всполошились: сердце остановилось, пульса не было. Была минута, когда и Шмелев, и Елизавета Морицовна обмерли: казалось, Куприну пришел конец. Шмелев дал ему лавровишневых капель. Но они действуют не сразу, а тут была дорога каждая секунда. Тогда Шмелев налил рюмку рома и влил ее в горло Куприна. Правда, это не было медицинское средство, но зато скородействующее. Во что бы то ни стало надо было заставить пульс биться. И он заработал. Куприн открыл глаза… С трудом выдавливая улыбку, Куприн постарался обратить все происшедшее в шутку:

— А вкусный ром, — прошептал он, — нельзя ли еще?»[15] мысль о своем отъезде в Союз. Билибин сообщил советскому послу Потемкину о желании Куприных вернуться на родину, за этим последовали приглашение в посольство и несколько тайных визитов туда, организованных дочерью Куприна Ксенией. Только единственный вопрос мучил писателя, и он долго не решался задать его советскому послу: можно ли взять в СССР его любимую кошечку? (Речь шла о Ю-ю, названной в честь знаменитой Ю-ю, героини одноименного рассказа Куприна.) О последнем парижском визите Куприна, со слов Дмитрия Леховича, биографа бывшего командующего Добровольческой армией, известно следующее: «Весной 1937 года он пришел к Деникиным. Ничего не говоря, прошел в комнату Антона Ивановича, сел на стул, долго молча смотрел на генерала и вдруг заплакал, как плачут маленькие дети. Дверь в комнату закрылась. Слышен был только голос Куприна и голос Деникина. Через некоторое время Антон Иванович проводил своего гостя до лестницы, а на вопрос жены, в чем дело, коротко ответил: „Собирается возвращаться в Россию“. Антон Иванович скорбел о нем, но его не осуждал»[16].

А через несколько недель Елизавета Морицовна и Ю-ю-вторая увозили Куприна в Москву. На Северном вокзале (при твердом уговоре, что Ксения едет следом, не подозревая, что будет обманут) он почему-то не выпускал из рук ладоней дочери и уже на ходу поезда, высунувшись из окна, целуя их, быстро приговаривал: «Лапушки мои, лапушки мои, лапушки…»

Творческий путь писателя был закончен. Ни одной строки, написанной Куприным по возвращении в Россию, не существует. Тексты, появившиеся за его подписью в советских газетах, — результат «творчества» окружавших Куприна советских журналистов, заполучивших на изготовленные ими заведомые фальсификации подпись-автограф писателя.

Уже первые минуты пребывания Куприна на родной земле произвели на встречавших его советских литераторов самое гнетущее впечатление:

«Группу встречавших возглавлял А. А. Фадеев. До прихода поезда он сказал журналисту Василию Регинину, старому знакомому Куприна, чтобы тот первым подошел к Куприну, когда он выйдет из вагона. Так и сделали. Регинин с объятиями и приветствиями бросился к Куприну. Тот с каменным лицом выговорил:

— А вы кто такой?

Тогда Фадеев выдвинулся вперед и обратился к Куприну с приветствием:

— Дорогой Александр Иванович! Поздравляю вас с возвращением на родину!

Результат был такой же. Куприн тем же безжизненным голосом спросил:

— А вы кто такой?

»[17].

Жизнь Куприна в Советской России до июня 1938 года, когда выяснилось, что писатель смертельно болен, вместила в себя и трибуну мавзолея (почетный гость на ноябрьском параде 1937 года), и нашествие с «маршем и песнями» дивизии красноармейцев, цирк, цыганский театр, кино… Видел ли, осознавал ли Куприн все это? В своих мемуарах, написанных в 1970-е годы, уже после возвращения в Советский Союз, Ксения Куприна, ссылаясь на воспоминания писателя Н. Д. Телешова, «цитирует» слова Куприна, сказанные им за год до кончины: «Меня, великого грешника перед родиной, сама родина простила. Сыны народа — сама армия меня простила. И я, наконец, нашел покой»[18]. Оставим на совести мемуаристов свойства их гибкой памяти. Существует искусство вспоминать. Вопрос лишь в том: могли Куприн, к тому времени с трудом произносивший отдельные фразы и самые простые предложения, самостоятельно составить эту покаянную, синтаксически достаточно сложную конструкцию, стиль и лексика которой удивительно напоминают сталинские «показательные» процессы тех лет? И если уж искать действительно документальные свидетельства последних месяцев и дней писателя, нельзя пройти мимо дневника жены Куприна, Елизаветы Морицовны, относящегося к 1938 году. Здесь, в одной из записей, мы находим то, что на языке христианского катехизиса принято называть покаянием. Елизаветой Морицовной зафиксированы последние слова Куприна уже по ту сторону земной жизни. Приводим их полностью: «Перекрестился и говорит: „Прочитай мне „Отче наш“ и „Богородицу“, — помолился и всплакнул. — Чем же я болен? Что же случилось? Не оставляй меня“».

25 августа 1938 года знаменитого писателя земли русской и мученически исстрадавшегося человека Александра Ивановича Куприна не стало.

О. Фигурнова

 204 (Публикация на странице «Александр Иванович Куприн»).

2. Страницы живой истории: Неизвестные письма А. И. Куприна из Парижа в Таллинн / Публ. Р. Каэра // Радуга. 1987. № 6. С. 71.

3. Григорков Ю. А. Александр Иванович Куприн: К 50-летию со дня рождения. Гельсингфорс, 1920. С. 6.

4. Куприна К. А. Куприн — мой отец. М., 1979. С. 104.

— мой отец. С. 114.

6. Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 150.

7. 1 Куприн А. И. Купол Св. Исаакия Далматского. Извощик Петр: Эмигрантские произведения. М., 1991.

8. Страницы живой истории: Неизвестные письма Куприна из Парижа в Таллинн. С. 75.

9. Русская газета. 1924. 20 декабря. № 204.

// Бунин И. А. Собр. соч.: В 5 т. М., 1988. С. 299.

11. И. А. Бунин в «Возрождении» // Возрождение. 1933. 17 ноября. № 3090.

12. РГАЛИ. Ф. 240. Оп. 1 Ед. хр. 122.

// Сегодня (Рига). 1937. 6 июня. № 153.

14. Гущ и к В. Е. Куприн уехал // Поток Евразии. Книга первая. Таллинн, 1938. С. 106.

15. Пильский П. О Куприне// 153.

16. Лехович Д. Белые против красных. М., 1992. С. 294–295.

17. Храбровицкий A. B. Куприн в 1937 году // –358.

18. // Куприна К. А. Куприн — мой отец. С 259 //